[407]

ИЗ ДНЕВНИКА А. Н. КУРОПАТКИНА {70}

Дневник Куропаткина уже давно известен читателям «Красного архива» (см. т. II и VII). Печатаемые теперь отрывки не являются, конечно, тем первоклассным историческим источником, каким были записи дневника начала 900-х годов, перед японской войной. К 1917 г. Куропаткин давно уже сошёл с «ответственнейших» постов царской России. Политики он более не вершил, как о стратеге о нём больше никто не говорил — и даже назначение его, в империалистскую войну, скромным корпусным командиром вызвало опасения Александры Фёдоровны; Николаю пришлось почти оправдываться. Попытка командовать одним из фронтов прошла совсем бесцветно — и под конец войны — и империи — Куропаткин должен был удовольствоваться совсем скромным — для старого боевого генерала — положением «туркестанского» генерал-губернатора, за тысячи вёрст от фронта. Здесь его задания были больше полицейские, чем военные, с «сартами» (как называли русские чиновники узбеков) и киргизами воевать было куда легче, нежели с немцами, и, повесив несколько десятков человек, неудавшийся победитель микадо блестяще разгромил среднеазиатскую революцию 1916 г. Он был уже совсем спокоен, — когда революция вдруг явилась в Среднюю Азию из Петербурга.

Первое, о чем захлопотал старый служака (Куропаткину было уже под семьдесят), это, чтобы революция прошла, по крайней мере, без нарушения внешних форм и чинопочитания. И если не самими петербургскими событиями — они перед Куропаткиным открылись лишь постепенно, то официальными петербургскими телеграммами о событиях он был вполне удовлетворён. «Государь одновременно с отречением утвердил князя Львова в должности председателя Совета министров», — с удовольствием заносит в дневник туркестанский генерал-губернатор: что отрёкшийся император так же мало мог назначать министров, как отставленный министр назначать чиновников, это хранителям легальности — [408] не одному Куропаткину, а и Родзянко и даже Гучкову — как-то не пришло в голову. «Войска перешли к новому порядку управления Россией без нарушения присяги». Войска скоро показали Куропаткину, что они этой стороной дела весьма мало интересуются. Но пока всё шло почти гладко — и 8 марта (ст. ст.) старый генерал даже поймал себя «на радостном настроении: точно и неприлично генерал-адъютанту так радоваться революционному движению и перевороту».

Тучки на горизонте уже показывались. «И в Ташкенте уже сорганизовался Совет рабочих, выделивший из себя Исполнительный комитет. Образовался и Совет представителей от войск (по 1 со ста человек; от иных частей и больше). Пока ещё никаких особых выступлений не делается, но ожидать можно всего, до террористических актов...» (!). Старому царскому слуге революция всё ещё мерещилась в образе бомб и всякого рода «покушений» — красный террор, он, наверное, не имел в виду в мартовские дни 1917 г. — и он никак не мог ещё освоиться с мыслью, что «покушаться» пришла очередь не революции, а её противникам.

Но революция шла своими, не предусматривавшимися военным уставом, путями. Уже в той записи, где констатируется неприличная генерал-адъютантская радость по случаю падения Николая, говорится о «восстановлении» дисциплины в войсках. Того, что разумеется само собой, не восстанавливают. И тем труднее было «восстанавливать», что на место старого уже рождалось новое. На параде, которым ознаменовалась присяга Временному правительству, «порядок поддерживался учениками, рабочими и одиночными нижними чинами образцово».

Революция, которой ждали в виде «анархии» и «террористических актов», шла регулярным строем. И 31 марта перед Куропаткиным взорвалась совершенно неожиданная бомба: ему было объявлено, что он арестован. Поводом было распределение генерал-губернатором оружия среди русского населения области «для защиты» от узбеков и киргизов. Оснований «защищаться» с царско-полицейской точки зрения было более чем достаточно: «Каракиргизы Ошского уезда [409] совершенно не понимали совершившейся перемены, считали, что наступило безначалие, и собирались выбрать своего хана» (!). А в Фергане дело пошло чуть ли не ещё дальше: «сарты Ферганы стойко хотят добиваться равных с русскими прав (четыреххвостки) и хотят всё городское хозяйство забрать в свои руки». Как же тут было не запастись винтовками? Нет оснований думать, что Куропаткин, за пять месяцев до Корнилова, замышлял контрреволюционное восстание. Но он до такой степени явно не понимал происходящего, что уже одно это, при наличии его во главе власти края, грозило неисчислимыми бедами. Ташкентский совет солдатских депутатов был тысячу раз прав, независимо от формальной правильности или неправильности выдвинутого против Куропаткина обвинения, когда он решил изолировать усмирителя революции 1916 г. вместе со всеми его приспешниками.

Доказывая опасность равноправия «туземцев» с русскими, т. е. подавляющего большинства с ничтожным меньшинством, Куропаткин обмолвливается несколькими, чрезвычайно ценными для туркестанского генерал-губернатора и одного из завоевателей Средней Азии, признаниями. «Большинство голосов будет у туземцев, — пишет он, — и они захватят всё в свои руки, а руки-то ненадёжные по нашей вине: 50 лет мы держали туземцев в стороне от развития, в стороне от школы и русской жизни». А прочитав у Спиридовича программу социал-демократической партии, произведшую на старого генерала до комизма сильное впечатление, особенно если вспомнить, что это было не в 1905 г., а в 1917 г., — он вздохнул: «Мы счастливых мелких собственников в Фергане обратили в батраков».

Впрочем, если Куропаткин не был контрреволюционным заговорщиком, то контрреволюционером в своей политике он был несомненно, и у его ареста были не только идеологические, а и прямо деловые основания. Неприличная генерал-адьютанту радость по поводу революции нисколько не мешала ему водить дружбу в Средней Азии с ярыми реакционерами. Относительно Бухары, приехав в Петербург, он советовал Терещенко опираться на старобухарцев, т. е. чиновников и купечество — против младобухарцев, т. е. бухарской [410] интеллигенции. «Они во вражде, и старобухарцы многочисленнее». А что такое старобухарцы, это мы узнаём из другого места дневника: «Старобухарцы против широких реформ. Когда младобухарцы, подталкиваемые приезжими из Туркестана русскими пропагандистами, хотели устроить демонстрацию, их схватили и высекли. Один умер». На таких людей можно было положиться!

Само собой разумеется, что Петербург очень скоро освободил Куропаткина из-под ареста — и мы уже сейчас видели бывшего Туркестанского генерал-губернатора в разговоре с министрами Временного правительства. Эти петербургские разговоры Куропаткина дают самые интересные, пожалуй, страницы «дневника». Старого генерала встретили с почётом: Керенский принял его, «назначив особые для сего часы, а не в общий приём». С места в карьер он пообещал «быстро реабилитировать» Куропаткина «от обвинения в вооружении населения в целях возбуждения междунациональной розни». Очень любопытно, что это обещание было дано, по-видимому, раньше какого бы то ни было расследования дела. Но еще любопытнее, что по части национальной политики в Средней Азии собеседники говорили на одном языке и великолепно понимали друг друга. «Керенский согласился с моим мнением, что, при неравенстве обязанностей с русским населением (!), туземцам не следует предоставлять и полноту прав». Ободренный этим Куропаткин и заговорил потом с Терещенко о старобухарцах. Вообще, Керенский, считавшийся знатоком среднеазиатских дел, поразил даже Куропаткина своей отсталостью по этой части. В Бухаре он предлагал начать с «уничтожения рабства». Пришлось напомнить, что эти лавры уже предвосхищены у вождя российской «демократии» Александром II, в 1870-х годах.

Но родственные души Куропаткин в изобилии находил в министерских кабинетах Петрограда, даже когда он беседовал и не о среднеазиатских делах. Сам премьер, князь Львов (дело было в апреле) начал не то с жалобы, не то с извинения, «что они не думали заходить так далеко, как унесли их события. Мы теперь, — сказал он, — как щепки, носимся на волнах». Это образное сравнение столь поразило [411] Куропаткина, что он записал его в свой дневник дважды. А 1 Мая, в пролетарский праздник, он долго беседовал со своим прежним, по японской войне подчинённым, Корниловым, у которого теперь его бывшему начальнику пришлось просить корпуса. Но разговор был не столько о военных делах, сколько о политике, и этой части разговора автор дневника дал такое резюме: «два врага, один впереди настоящий, другой в виде солдатской деспотии позади, в виде разных Советов».

Против этого последнего «врага» храбрые генералы, с которыми беседовал бывший маньчжурский главнокомандующий, предлагали радикальные средства: «сформировать корпус или полкорпуса из офицеров и силою уничтожить Петроградский совет солдатских и рабочих депутатов». Характерно, что такие разговоры велись еще в мае. Но храбрых генералов плохо слушали, ясно представляя себе, что ставить ставку на то, кто кого «силою уничтожит», крайне рискованно. Пробовали «мягкие» средства, &#!51; но они оказывались явно негодными. О близости «демократов» и православия много писали в связи с «Комучем» 1918 г. — но близость началась гораздо раньше: уже в мае 1917 г. протопресвитер Шавельский, глава военного духовенства (было такое, читатель!), «посылал на разные фронты своих наиболее даровитых проповедников». Но увы! «Проповедников принимали неохотно» — хотя будто бы послушав, «просили приехать ещё раз». Самое ужасное для охранителей порядка, что сообщали проповедники, это о начавшемся братании на фронте. Против этого никакое христианское братолюбие помочь не могло.

В конце концов приходилось хвататься за соломинку и утешать себя тем, что будто бы «за последнее время евреи во всей России очень поправели. Речи товарищей Ленина и большевиков им не нравятся. Делиться не хотят».

На этом пассаже, о национальной вражде большевиков и евреев на почве дележа куропаткинской России, можно покончить характеристику дневника. Он очень подтверждает ту характеристику, какую когда-то Витте слышал от Абазы: [412] «умный генерал, храбрый генерал, но душа у него штабного писаря». Не обиделись бы только писаря?

М. Покровский


 

2010—2015 Design by AVA