КВАДРАТ СМЕРТИ
Севастопольская быль

ЛЕГЕНДАРНАЯ ПЛАВУЧАЯ

Там, где сейчас мирно играет морская волна, в дни обороны Севастополя непрестанно гремели орудия легендарной плавучей батареи.

Фашисты прозвали ее «Квадратом смерти», так как многие гитлеровские асы погибли от огня ее пушек.

Сейчас здесь чистая вода, небо да солнце. Но когда проходят в этих местах корабли, кажется, что батарея оживает...

Вот идет красавец пассажирский теплоход. В память о героях плавучей дает торжественный гудок. Когда проходит военный корабль, то вахтенный офицер командует приспустить флаг в знак вечной славы, а по радио на всех боевых постах корабля звучит рассказ о подвиге моряков, которые в трудные дни сорок первого стояли на страже борющегося Севастополя, потом отвлекали на себя огонь, прикрывая Херсонесский аэродром. Батарея сбила двадцать шесть немецких самолетов.

«Квадрат смерти» — документальное повествование, в котором сохранены настоящие имена героев.

Некоторых автор знал лично, с другими переписывался.

Многие из героев плавучей батареи погибли смертью храбрых на фронтах Великой Отечественной войны.

ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ

В семь часов утра звуки горна нарушают сон курсантов во всех жилых корпусах Высшего военно-морского училища:

— Подъем!

А девять минут спустя звучит новая команда:

— Построиться, начать движение на физзарядку! [110]

Сегодня — большое «дерби», как его называют курсанты. В понедельник и четверг — кросс вокруг училища. Несколько сот метров бегом, сто — шагом, и опять темповый бег. От него согреешься! А Михаилу нравится свежий ветер, бьющий в лицо, и темповый бег в тяжелых кожаных ботинках.

Позади остаются спортивные площадки и учебный корпус. Рота обходит еще одно здание и уже шагом вытягивается за угол столовой. И сразу открывается берег Стрелецкой бухты. Разгоряченные после кросса, все разбегаются по своим «кубрикам». Николай Даньшин в два счета заправляет койку, в то время как Михаил Лопатко не торопится. Рослый, широкоплечий, несколько грузный, Михаил все делает основательно, «без дураков», как говорят курсанты.

Скоро прикатывает на своем мотоцикле ротный. Старший лейтенант обычно сразу направляется в тот угол жилого корпуса, где строятся курсанты перед завтраком. Но сегодня ротный приехал раньше обычного, сегодня особый день — у выпускников училища последний экзамен. Может, поэтому слух дневального не уловил ни одного замечания старшего лейтенанта при осмотре рундуков, в которых хранятся укладки расходной курсантской формы. А ведь ротный известен своей особой требовательностью.

Стрелка часов отсчитывает минуты, по радио доносится команда: «Расходу построиться на завтрак», затем горн возвещает об окончании уборки, и слышен топот курсантов, спешащих умываться... Словом, в Высшем военно-морском училище все идет точно по расписанию.

Государственный экзамен проходит на втором этаже. В длинных коридорах, где стоят в нишах бронзовые бюсты известных адмиралов и макеты прославленных кораблей, пол надраен до зеркального блеска и стоит нерушимая тишина. Здесь говорят вполголоса, для веселой «травли» курсанты предпочитают собираться подальше от экзаменационной.

Сразу после завтрака один такой кружок образуется в курительной, и разговор заводит ротный острослов Николай Даньшин. [111]

Светлобровый юноша с рыжинкой в волосах, с худощавым лицом, на котором светятся добродушием серые глаза, видно, пользуется любовью однокурсников.

До получения лейтенантского звания, известно выпускникам, они еще будут стажироваться в качестве мичманов. И в беседе то и дело звучат названия известных на флоте крейсеров, миноносцев, подводных лодок, на которых молодым морякам хочется служить. Но тут Николай вспоминает дни прошлые, когда каждый из них получил бескозырку без ленточек и новенькую винтовку, а наука началась со строевой подготовки.

— Знаете, хлопцы, поначалу Севастополь показался мне маленьким и некрасивым, — признается Николай. — Эти каменистые крутые улочки с каменными или глинобитными домишками, эти маленькие дворики, в которых вечно сушатся бычки и прочая мелочь, напоминали рыбачий поселок. А нашего училища и вовсе не было — голый пустырь недалеко от Стрелецкой бухты. И море я впервые узрел, когда нас прямо с вокзала пешим порядком привели в казарму училища имени ЛКСМУ. Море я увидел за стенами казармы. Стою и глазам своим не верю. Никогда не видел столько воды. Родом я из Алма-Аты, жил, можно сказать, на склоне Заилийского Алатау, откуда до моря ехать и ехать.

— Хлопцы, — говорю, — что-то у меня с глазами — другого берега не вижу!

Парни хохочут:

— Другой берег, Коля, в Турции.

— А я вспоминаю, — говорит кто-то, — как мы жили в палаточном городке и в осенние ночи, когда задувал норд-ост, натягивали на себя, кроме одеял, по три матраса. Но к утру все равно зуб на зуб не попадал...

— И все же никто не унывал. Не так ли? — откликается Семен Хигер — друг Николая, бывший детдомовец. — Никто не жаловался, и письма домой посылали самые что ни есть бодрые.

— Как же! — подхватывает Николай. — Мол, не жизнь тут у нас, а сплошная романтика. «Завтра уходим в море...» — [112] и вкалывали, как черти, на стройке учебного корпуса, а потом и спального. А мамы отвечали: «Сынок, на море сейчас, должно быть, сыро, так ты не стыдись и одевайся потеплее...»

— Ах, эти бедные, милые мамы... — слышен насмешливый голос юного курсанта.

— Что улыбаешься! — вдруг сердится Семен Хигер. — Мама! В детдоме завидовали тем, кто имеет маму.

Наступает неловкое молчание. И чтобы сменить тему, Николай вспоминает, как проходил первый морской поход на крейсере.

— Помните, хлопцы, как только вышли, начался шторм. Крейсер качало, бортовая, особенно килевая, качка выматывала новичков, многие ходили зеленые, как привидения. Но через два дня море притихло. Мы сразу вообразили, что крещены самим Нептуном, и с этого дня уже считали себя настоящими моряками. Но когда сошли на берег, то вдруг почувствовали, что земля не только круглая, но еще и вертится. Галилей был совершенно прав.

В курительной еще звучит смех, когда входит Михаил Лопатко. Все бросаются к нему: он только что из экзаменационной.

— Ну, что?

Обычный в таких случаях вопрос. И неожиданный ответ:

— Товарищи мичманы, какие вы знаете оперы Римского-Корсакова?

Николай становится в позу и вполголоса (через коридор ведь экзамены) напевает лирическое ариозо Мизгиря «На теплом синем море...»

— «Садко», «Ночь перед рождеством», «Царская невеста», — перечисляет Николай.

— Все это общеизвестно, — пренебрежительно поводит могучими плечами Лопатко.

— А тебе нужны неизвестные оперы Корсакова? — щурится Николай. — Тогда обратись в Союз композиторов...

— Интересно, начальника тоже пошлешь в Союз композиторов? — усмехается Лопатко. [113]

Капитан первого ранга — начальник училища, строго экзаменует. Оказывается, именно он и задал на экзамене курсанту вопрос об операх Римского-Корсакова.

— Советский моряк должен быть человеком широко образованным. Ясно? — говорит Михаил Лопатко.

— А тебя о чем спрашивали? — допытывается Семен.

— Попросили показать на карте путь эскадры Рожественского, — отвечает Лопатко. — Я показал. Тогда спросили про оперы. Я назвал «Снегурочку». «Это все?» — удивился Апостоли, и меня засыпали вопросами о композиторах, о художниках.

— Теперь все понятно! — стучит Семен пальцем по лбу. — Это по курсу общей сообразительности... — И Николаю: — Ну-ка, продекламируй этим невежественным Нептуновым слугам, — и сам же начинает: — Познание подобно морю: тот, кто барахтается и плещется на поверхности, всегда больше шумит и потому привлекает к себе... что?..

— Привлекает к себе больше внимания, — подхватывает Николай, — чем искатель жемчуга, без лишнего шума проникающий в поисках сокровищ до самого дна неизведанных глубин...

Но вот и этот неожиданный, не предусмотренный программой экзамен по «курсу общей сообразительности» тоже позади.

Теперь — стажирование на боевых кораблях перед получением диплома.

Николай участвует в больших июньских учениях флота. Он дублер командира артиллерийской башни и уже через неделю влюбляется в быстроходный корабль, оснащенный новейшей техникой. Теперь его мечта — остаться здесь командиром зенитной батареи. Но иная судьба ждет и корабль, и молодого мичмана.

Флот возвращается на главную базу. Берега Севастополя усыпаны народом, на Графской пристани играет оркестр, и моряки подтягиваются, скрывая волнение. Вскоре один баркас за другим уносит счастливцев в город. [114]

Николай несет вахту, после ужина смотрит на баке уже не раз виденную веселую кинокомедию «Волга-Волга» и заваливается спать.

Просыпается от сигнала боевой тревоги. Схватив в охапку обмундирование, бежит в одних трусах, вскакивает в башню, одевается, садится у прицела и осматривается.

На Павловским, где сигнальный пост, светятся красные огни. Большой сбор! По радио доносится команда: «Оповестителям построиться!» Значит, в город за командирами отправится катер.

Светает. По правому борту видны силуэты затемненных кораблей. Якорные огни вместо белых — защитные, синие. Слабо мерцает в бухте вода. Волнует мысль: «Почему большой сбор? Только что ведь закончились учения...»

Проходит с полчаса. Николай не покидает башню. Получен приказ: «Изготовить боевой запас...» А небо из края в край ощупывают прожекторы. Николаю начинает казаться, что он слышит гул самолетов. Но, может, это только померещилось?

Николай шарит по горизонту через командирский прицел. Со стороны Константиновского равелина движется светящаяся точка. Доносится один, второй взрыв, и одновременно десятки мощных береговых зенитных орудий открывают огонь. Николай бросает взгляд на часы: они показывают три часа с минутами. «Неужели война?»

Становится тихо. В небе — ни звука. Неожиданно по радио и телефону оглушительная для стажеров команда:

— Мичманам-стажерам Высшего военно-морского училища построиться с вещами на левом шкафуте... {1}

Еще вчера Николай представлял себе, как командир корабля приглашает его в свою каюту и предлагает:

 — Мы весьма довольны вами, мичман. За время стажировки вы проявили боевые качества, хорошие знания. Как вы смотрите на должность командира зенитной батареи?

Эх, мечты, мечты... [115]

Николай прощается с краснофлотцами, запихивает в мешок вещички, становится в строй. Слева — старый друг: четыре года проучились в одном классе. Молчат. Впрочем, о чем говорить? Приходит старший помощник командира корабля:

— Товарищи мичманы, вы провели здесь практику. Благодарю вас за помощь, работу, учебу. Но обстановка такова, что нужно отправляться в училище. Получен приказ командующего. Сейчас подадут баркас и вас доставят на Графскую пристань...

Уже совсем светло. Когда садятся в баркас и отходят, начинаются догадки о том, что произошло в последний час. Утро ошарашивает всех необычностью событий.

Друзья выходят на площадь, куда должна была прибыть за ними из училища машина. Ее нет. Курсанты пускаются в путь пешком. Идут по улице Фрунзе, потом по Энгельса и через базар поднимаются в гору. Группа людей, взволнованных и молчаливых, смотрит в сторону полуразрушенного здания, у которого стоят несколько машин «Скорой помощи».

— Что случилось, папаша? — спрашивает Николай у старичка-татарина. — Почему такая суматоха?

— А ты что, не знаешь?

— Знал бы, не спросил.

— Какая-то вражина бомбы кидает...

Николай оторопело смотрит на товарищей.

— Хлопцы, война! — тихо восклицает он, все еще не веря самому себе.

— Война? — удивленно повторяет кто-то. — Не может быть...

Все ускоряют шаги, торопясь попасть в училище. Николай сразу подумал об Олесе, живо представил себе их последнюю встречу.

Был тихий майский вечер, светила луна, и морская волна набегала на берег, почти касаясь их ног...

«Но если действительно война?..» — спрашивает себя Николай и ему становится совестно, что прежде всего он подумал об Олесе. А мама? И он представляет себе ее лицо с родинкой в уголке мягких губ и на мгновение видит, как страдальчески [116] вздрагивают эти губы, когда слово «война» долетает до отрогов Заилийского Алатау...

Он еще не может в полной мере осознать случившееся. Он очень молод. И вообще это страшное слово как-то не вяжется ни с обликом Олеси, ни с добрым лицом мамы, ни с этим тихим утром под куполом синего неба... Почему обязательно война? Может, это провокация?..

Спускаясь к Карантинной бухте, молодые мичманы еще больше ускоряют шаг и к восьми утра достигают Стрелецкой бухты...

 

...Правительственное сообщение по радио курсанты слушают, собравшись на площади возле учебного корпуса, и потом долго не расходятся, взволнованно обсуждая случившееся. Оказывается, на рассвете немцы бомбили Одессу, Киев, а в Севастополе они бросали вовсе не бомбы, как все думали, а мины. Фашисты хотели закрыть выход военным кораблям в море, но, встреченные мощным огнем зенитной артиллерии, фашистские летчики кидали мины куда попало. Немцам удалось сбросить на фарватер {2} только две мины, остальные угодили в жилые дома, упали на пустыри за городом, у входа в Северную бухту.

— Ну, теперь, братва, покажем фашистам, на что способны! — глухо говорит Семен. Он проходил стажировку на лидере эсминцев «Москва» и, как и Николай, мечтал, что его оставят командиром батареи.

— Лишь бы поскорее нас отправили! — волнуется Михаил Лопатко.

Напрасные волнения. Защита диплома предстоит лишь в сентябре, но уже двадцать пятого июня училище получает приказ наркома о досрочном присвоении мичманам-стажерам звания лейтенантов. И в этот же день троим — Михаилу Лопатко, Семену Хигеру и Николаю Даньшину дают назначение на плавучую батарею № 3. [117]

Друзья отправляются в штаб противовоздушной обороны. Это на Историческом бульваре. Уже темнеет. Позади у них громоздится Владимирский собор с могилами адмиралов. Внешне город живет так, будто вчера вражеские самолеты не бросали по фарватеру мины. Друзья гадают: где находится эта «плавучая» номер три? В училище никто не слышал о существовании плавбатареи.

Командующий противовоздушной обороной — полковник. Встреча с ним происходит лишь утром следующего дня после ночи, проведенной в штабе.

— Ах, как жаль, что вы поздно пришли, — говорит полковник. — Я бы вас отправил для практики на зенитные батареи, пока ваша будет строиться.

В серых глазах Николая можно прочесть крайнее удивление. Полковник замечает, что молодые люди разочарованы.

— Да, товарищи командиры, еще придется строить. И личного состава еще нет. Но раз опоздали, что ж... Кстати, с командиром я вас познакомлю.

Полковник кому-то звонит, спрашивает старшего лейтенанта Мошенского.

— Пришел? Пусть зайдет ко мне.

Вскоре в комнату заходит старший лейтенант.

— Смотри, Мошенский, — говорит полковник, — ты волновался, что людей нет, а они вот, твои лейтенанты... Выпускники Черноморского училища! — со значением произносит он. — Ты знакомься, а я пойду — адмирал вызывает.

Мошенскому можно дать лет двадцать восемь. Его загорелое лицо, глаза, немного запавшие под густыми черными бровями, выражают озабоченность. Николай про себя отмечает, что у командира хорошая выправка. И одет он по всей форме — пояс затянут, на правом боку пистолет в кобуре, через плечо противогаз в зеленой холщевой сумке, и все на нем хотя и давно ношенное, но хорошо пригнано и в аккуратнейшем виде. Позже друзья узнают, что Мошенский — кадровый военный моряк и на флот пришел, как и они, по комсомольской путевке. А до этого Сергей Мошенский работал бригадиром электриков алюминиевого [118] завода в Запорожье, откуда был родом и где жил его отец, тоже рабочий.

Знакомясь с молодыми командирами, Мошенский оглядывает каждого пристально, изучающе. Николаю кажется, что от небольших, острых, чуть прищуренных глаз старшего лейтенанта ничто не может укрыться.

— Очень рад, что вы прибыли, товарищи командиры, — наконец, говорит Мошенский. — Пойдем сейчас во флотский экипаж и будем отбирать личный состав.

— Поесть бы, — нерешительно предлагает Семен.

— Как, вы не завтракали?

— Мы и не ужинали, — шутливо вздыхает Михаил Лопатко.

— В таком случае, пойдем вначале подзаправимся в какой-нибудь столовке, — решает Мошенский.

Из окна столовой видна площадь, за ней открывается панорама Южной бухты.

— Сыты? — серьезно спрашивает Мошенский по окончании завтрака. — Теперь в экипаж, — торопит он. — Дело прежде всего.

Флотский экипаж находится на Корабельной стороне.

— Пешком или трамваем? — спрашивает старший лейтенант.

Трамвай так дребезжит, что разговаривать невозможно. Николай смотрит в окно — проезжают знакомые места. Недалеко живет Олеся — девушка, с которой он проводил все субботние вечера, когда получал увольнительную. Она еще не знает о его назначении, и Николай решает обязательно повидаться с Олесей. Она наверняка обрадуется, когда узнает, что он остается в Севастополе, что будет защищать ее родной город. Девушка еще учится в техникуме, но в своей последней записке сообщила, что она, как и тысячи других севастопольских комсомолок, пошла работать на военный завод. Теперь они будут заниматься общим делом — обороной Севастополя.

Его размышления обрывает кондуктор:

— Дальше не едем! [119]

Напротив возвышаются корпуса казарм, возведенные еще адмиралом Лазаревым. Стены такой толщины, что бомбы их не возьмут. Здесь находится флотский экипаж.

На плацу небольшими группами стоят матросы и мобилизованные в гражданской одежде. Они что-то живо обсуждают.

Мошенский уходит в штаб, а молодые командиры остаются на плацу. Подходят двое краснофлотцев. За ними тянутся другие.

— Товарищ лейтенант, зачем пришли? — спрашивает бравый матрос у Миши Лопатко. Внешне он выглядит старше других. — Будете набирать команду?

И сразу все наперебой просят взять их, не зная еще, откуда, с какого корабля эти лейтенанты.

— Что, воевать охота? — спрашивает Лопатко.

— Раз война, то наше место — на фронте, — отвечает старшина первой статьи. Росточком он невелик, но с виду крепок.

— Кто вы такой? Где служили? — выясняет Лопатко.

— Старшина первой статьи Самохвалов, — рапортует моряк. — Был инструктором в Школе оружия Учебного отряда Черноморского флота, а до этого служил на крейсере «Красный Кавказ» артиллеристом-зенитчиком.

— О, такие нам нужны! — восклицает Лопатко. — Сам стажировался на «Красном Кавказе». А кого вы еще знаете?

— Да кое-кто вам подойдет.

— Подберите хороших ребят.

— Есть подобрать хороших ребят! — радостно откликается старшина и бежит в казарму.

Подходит старшина второй статьи, высокий, ловкий, с живыми серыми глазами — умен, видать, парень. «Этого возьму к себе! — решает Семен Хигер. — Глядит молодцом». И к нему:

— Как звать-то?

— Лебедев, товарищ лейтенант.

— Где служили?

— Я из дисциплинарного...

У Семена вытягивается лицо. «Вот так молодец, вот так умница...» — читается в его глазах. [120]

Лебедев замечает, какое впечатление произвело его сообщение, невесело усмехается.

— Конечно, я штрафник, — говорит он, — и меня могут не взять в боевую часть. Но вот поверьте, товарищ лейтенант, что воевать я буду хорошо.

Его слова звучат так искренне, что Семен начинает колебаться.

— А за что попали в дисциплинарный?

— За пререкание. Что было, то было... А сейчас досрочно отпустили. Возьмите, обижаться не будете.

— Обождите, разберемся. — вмешивается Лопатко.

Возвращается из штаба Мошенский, в руках у него пачка каких-то документов.

— Товарищ командир, — докладывает Лопатко, — здесь есть хорошие ребята.

— Не сомневаюсь, — говорит Мошенский. — А вот вам личные дела людей и список должностей на нашей батарее, — и он передает папку с бумагами Михаилу Лопатко, тем самым выделяя его как старшего среди лейтенантов. — Поговорите с людьми и потом доложите мне...

Тут к Мошенскому подходит какой-то моряк. С виду ему лет за тридцать. Среднего роста, плечистый, в фуражке, слегка надвинутой на широкий, загорелый лоб.

— Старший политрук Середа, — рекомендуется он Мошенскому. — Я искал вас. Назначен комиссаром плавучей батареи.

— Ну вот и прекрасно! — приветливо отвечает Мошенский. — Мне командующий говорил о вас. А это наши лейтенанты, — и он называет каждого. — Выпускники Высшего военно-морского училища.

Старший политрук пожимает каждому руку, и для каждого у него находится доброжелательное слово.

— Приятно, — говорит он. — Весьма рад... Значит, вместе воевать будем...

 — А я на часок отлучусь, — предупреждает Мошенский комиссара. — Вызывает полковник. Мой помощник — лейтенант Лопатко. [121]

Когда Мошенский уходит, Михаил Лопатко устраивается во дворе у походного стола, кем-то принесенного, и начинает разбираться в бумагах. Ему помогают Семен и Николай. К ним подсаживается и старший политрук Середа. Комиссар всегда держится с людьми просто.

— Ну-ка, покажите дела, — говорит он. — Посмотрим, с кем придется бить фашистов.

Говорит он эти слова как-то по-домашнему, будто речь идет о чем-то обыденном, житейском. Никому и в голову не приходит, что этот с виду простоватый человек прошел большую жизненную школу.

Командиры работают часа три, беседуют с людьми, стараясь понять, что собой представляет человек, — ведь от каждого зависит боеспособность батареи.

Возвращается Мошенский и оформляет документы.

— Кажется, команда подобралась хорошая. Теперь пошли обедать. — Видно, старший лейтенант доволен.

Обедают в кают-компании экипажа, и за столом опять заходит разговор о плавбатарее. В конце концов, что это за батарея? Зачем она понадобилась, когда в Севастополе есть немало мощных батарей, одетых в бетон и сталь?

— Взять хотя бы нашу знаменитую четырнадцатую в Стрелецкой бухте, — напоминает Семен.

— Мы бывали на севастопольских батареях, изучая артиллерийское дело, — поясняет Мошенскому Николай.

Не только он, но и Семен, и Михаил могут многое рассказать о военном искусстве, беззаветной отваге артиллеристов батареи № 10, пятьдесят восемь орудий которой прикрывали вход в бухту, или Александровской батареи, о знаменитом Корниловском бастионе... У севастопольских артиллеристов славное прошлое...

— Мне очень приятно, что вы хорошо знаете историю — с присущей ему сдержанностью отмечает Мошенский. — Да, у нас есть с кого брать пример! — не без гордости подчеркивает он. — Но это не означает, что мы не должны использовать все возможности для усиления артиллерийского огня. Вот [122] почему командование решило ввести в строй еще одну мощную боевую единицу — нашу плавучую батарею.

— А что она собой представляет? — допытывается Николай.

— Вот слушайте, товарищ лейтенант. Наша плавучая — это цитадель, средняя часть линейного корабля, которую отбуксировали из Николаева, где строился корабль, в Севастополь для проверки прочности конструкции линкора при прямом попадании торпед и других испытаний.

— Так она торпедирована? — не выдерживает даже уравновешенный Лопатко.

Мошенский лишь усмехается.

— Вот именно. Недели три тому назад ее вывели в море и выпустили торпеды в каждый борт. Думали — затонет, бреши получились такие, что в них прячется катер небольших размеров. А цитадель осталась на плаву, лишь дала крен градусов пять. Замечательный результат.

— Что ж тут замечательного? — разочарован Николай.

Не скрывают своего удивления Семен Хигер и Михаил Лопатко.

Мошенский, разумеется, понимает, что огорчает молодых моряков. Они ведь мечтали о службе на первоклассных советских военных кораблях.

— А это уж от нас с вами зависит, товарищи, чтобы она стала грозной для фашистов, — отвечает Мошенский. — Не скрываю, работа предстоит большая, и выполнить ее нужно в кратчайшие сроки. Но с помощью Морского завода мы оборудуем и вооружим нашу плавучую по последнему слову техники, и, думаю, врагу не поздоровится...

Видно, Мошенский уже свыкся с этой мыслью, это уже его мечта — превратить цитадель недостроенного линкора в грозную батарею, и, когда Николай спрашивает, кто все это придумал, старший лейтенант с гордостью сообщает, что переоборудование цитадели в плавбатарею предложил флагманский штурман Черноморского флота Григорий Александрович Бутаков. По его мысли, батарея должна стоять у боновых ворот, чтобы она мешала вражеским самолетам ставить мины на фарватере, [123] преграждала путь немецким подводным лодкам, если они попытаются проникнуть на базу, и вела борьбу с самолетами, идущими на Севастополь.

— Кстати, наш Бутаков — внук адмирала Бутакова — создателя тактики парового флота, — говорит Мошенский. — Наверное, изучали?

Николай вспоминает, что на экзаменах он получил пятерку именно за эту тему. Григорий Иванович Бутаков проявил высокую отвагу и мужество в дни первой обороны Севастополя. Каждый курсант мечтал быть похожим на знаменитого адмирала. Разговор с Мошенским продолжается уже в ином ключе, более доверительном.

ПРИЕЗД АДМИРАЛА

Командующий Черноморским флотом вице-адмирал Октябрьский одобрил предложение Бутакова и отдал приказ оборудовать плавучую батарею за пятнадцать дней. Времени, как говорится, в обрез, и рабочие, инженеры Морского завода, которые ведут строительство, трудятся днем и ночью. Наших молодых лейтенантов постоянно можно видеть на строительстве.

Семена Хигера прежде всего интересует батарея из четырех универсальных 76-миллиметровых артиллерийских установок — он будет ими командовать, когда плавучая вступит в строй. А командир батареи зенитных автоматов — Николай Даньшин. Но это не значит, что друзья занимаются лишь своими пушками. Они отвечают за доставку на батарею необходимого оборудования. Михаил Лопатко, как помощник Мошенского, причастен ко всему, что делается на плавучей батарее, но после окончания строительства он будет командовать тяжелыми орудиями, назначение которых — поражать морские цели, прежде всего вражеские корабли.

Вот лейтенанты «колдуют» у дальномера, без данных которого невозможен прицельный огонь зенитных пушек. Во время боя дальномерщики будут непрерывно передавать данные о [124] движении неприятельских самолетов в центральный зенитный пост. Немало забот доставляет система переговорных труб и связи, монтаж радиостанции, оборудование пеленгаторов, прожекторов, звукоулавливателей, динамомашины. Ко всем установкам тянутся кабели, и прокладка их вызывает недовольство Михаила Лопатко — их нужно спрятать под палубу, считает он.

Ежедневно приходит флагманский штурман Григорий Александрович Бутаков — продолжатель славных традиций знаменитой династии моряков Бутаковых. На протяжении века их можно было увидеть на военных кораблях Черного, Азовского, Балтийского морей, в северных широтах, на Тихом океане. Еще в первой половине прошлого столетия Бутаковы совершают кругосветные плавания — Николай Михайлович на шлюпе «Сенявин», Иван Иванович — на фрегате «Паллада», о котором писал известный русский писатель Гончаров, Алексей Иванович — на транспорте «Або». Бутаковы идут в трудные для того времени, полные опасностей кругосветки, чтобы изучить еще малоизвестные тогда окраины России. А позже Алексей Бутаков посвящает себя освоению Аральского моря. Тарас Шевченко, которому Алексей Иванович дал передохнуть от солдатчины, включив в состав экспедиции, называет Бутакова своим «другом и командиром»...

Григорий Александрович Бутаков стал на сторону народа с первых дней Октябрьской революции. В 1920 году он командует дивизионом катеров и уничтожает у Кривой косы на Азовском море белогвардейский десант. Вскоре Григорий Бутаков уже командует дивизией быстроходных катеров. Она становится грозой белогвардейских кораблей, и Врангель назначает за голову Бутакова десять тысяч рублей золотом.

Рослый моряк с обветренным лицом и раздвоенной, тщательно расчесанной бородой в проседи, Григорий Александрович Бутаков принимает живейшее участие в строительстве плавучей батареи, помогая советом и делом.

— Лейтенант, — сказал как-то Бутаков Михаилу Лопатко, — на вас жалуются инженеры завода. Они вкладывают душу в строительство вашей плавучей, а вы привередничаете... [125]

Работы на батарее подходят к концу, рабочие и инженеры Морского завода трудятся дни и ночи — это Лопатко сам знает. Волнуясь, Михаил объясняет Бутакову, почему он требует, чтобы кабели были спрятаны под палубу, а люк снарядного погреба резали шире...

— Ладно, это сделают, — соглашается Бутаков. — Но я слышал, что вы затеяли изоляцию переборок в кубриках. Это зачем?

— Чтоб и зимой люди были боеспособны. Когда начнем отапливать кубрики «буржуйками», станут отпотевать металлические переборки, и людям будет невесело, поверьте мне, я это знаю.

— Смотри, какой знаток! — удивляется Бутаков. — Тебе-то откуда знать?

— Отец в гражданскую воевал, рассказывал, как у них бывало...

Разговор Михаила Лопатко с Бутаковым прерывается. Должен прибыть командующий, Мошенский в отъезде, и Лопатко, как помощник командира плавучей батареи, встречает вице-адмирала Октябрьского у трапа. Выслушав рапорт, командующий приказывает:

— Ну, товарищ лейтенант, показывайте батарею...

Лопатко сопровождает командующего, рассказывает о ходе строительства. Октябрьский осматривает орудия, вспомогательное оборудование.

— Так, так, — говорит он, — пушки я вижу, а как с боезапасом? — Вице-адмирала все интересует: надежность радиосвязи, непотопляемость...

— А как будут размещены люди? — спрашивает Октябрьский.

Михаил Лопатко докладывает.

— Покажите!

Михаил ведет командующего в кают-компанию, в кубрики, на камбуз...

— Хороший кок?

— Умелец, товарищ командующий. [126]

— Отлично... Есть претензии? — наконец спрашивает Октябрьский.

Лопатко говорит о необходимости изоляции переборок в кубриках, чтоб люди не мерзли зимой.

— Почему не делают?

— Проектом не предусмотрено.

Октябрьский поворачивается к Бутакову:

— В чем дело, Григорий Александрович?

— Я договорюсь с заводом, товарищ командующий. А вот пробковую крошку для изоляции интендант не дает, считает, что это никому не нужно.

— Даст. Передайте мой приказ обеспечить... Делать нужно так, как требует личный состав батареи. В конечном счете, успех батареи зависит от боеспособности людей...

В тот же день люк в снарядный погреб режут шире, а интендантство срочно запрашивает, сколько нужно для изоляции переборок этой самой пробки, черт бы ее побрал...

БОМБЫ ЛЕТЯТ В МОРЕ

Раннее утро девятого августа 1941 года. Старший лейтенант Мошенский перед строем зачитывает приказ командующего о включении плавучей батареи № 3 в состав Черноморского флота.

— На флаг смирно! — командует Мошенский. — Флаг поднять!

Над плавучей батареей, грозно ощетинившейся стволами орудий и зенитных автоматов, медленно поднимается военно-морской флаг. Все лица в строю обращены к нему. С этой минуты каждое утро флаг будет подниматься и с заходом солнца — спускаться...

Проходит еще неделя — и два буксира тянут плавучую батарею на рейд. С одного борта просматривается Северная сторона, с другого — Приморский бульвар. Но с каждой минутой Севастополь отдаляется все больше и больше. [127]

Батарею ставят на якорь за боновыми воротами, {3} в четырех милях к северо-западу от входа в Главную базу Черноморского флота. В бинокль хорошо просматривается Качинский аэродром.

Мошенский сразу же собирает командиров батареи в кают-компании. Она не велика, так как часть ее занимают лейтенантские койки.

— Прошу садиться, — разрешает Мошенский, но сам продолжает стоять — высокий, подтянутый, с белой сверкающей полоской подворотника. Его смуглое, осунувшееся за последнее время лицо очень серьезно, почти торжественно.

— Я собрал вас, чтобы сообщить о задачах, поставленных командованием перед нашей батареей, — начинает Мошенский, когда садится комиссар, а за ним и молодые лейтенанты. — Прежде всего следует вам знать, что решением Военного Совета мы включены в состав ОВРа — охраны водного района, — с присущей точностью разъясняет Мошенский. — Наша задача — всеми средствами защищать вход главной базы от проникновения неприятельских подводных лодок и пеленговать места падения вражеских мин для дальнейшего их обезвреживания...

— Если о вражеских подводных лодках до сих пор ничего не слышно, — вступил в разговор комиссар Середа, — и, возможно, пока их вообще нет в нашем районе, — то немецкие мины представляют реальную и серьезную опасность. Не так ли, Сергей Яковлевич? — повернулся он к командиру батареи.

— Безусловно, — согласился Мошенский. — Еще в ночь на 22 июня немецкие самолеты пытались заминировать выход из главной базы, и только мощный огонь, которым встретили врага наши зенитки, помешал фашистам осуществить их намерение. [128]

— Как же! — воскликнул Середа. — С первого дня войны фашисты решили запереть корабли Черноморского флота в главной базе. Это факт. И в любой день можно ждать массированного удара с воздуха по нашим кораблям.

— Да, опасность велика, — строго подтвердил Мошенский, сдвинув густые черные брови. — Немцы всякий раз изменяют конструкцию мин.

Мошенский вспомнил, как в первый же день войны подорвался мощный буксир, тащивший на внешний рейд плавучий кран, хотя весь район до этого был протрален.

— Мины оказались неконтактными, — напомнил Михаил Лопатко.

— Верно, — подтвердил Мошенский. — Но вскоре одну из поднятых мин разоружили, секрет немцев был разгадан, а потом был создан специальный трал.

— К сожалению, — заметил комиссар, — его применение не полностью устранило опасность.

По хмурому взгляду старшего лейтенанта было видно, что минная опасность волнует его. В штабе ОВРа ему прямо сказали — особенно неблагополучны подходы к Севастополю. Но это ведь означает, что и выход кораблей не менее опасен. И как бы продолжая свои размышления, Мошенский жестко сказал, обращаясь к командирам батарей:

— Мы не в праве даже на мгновение ослабить бдительность. Бдительность — двадцать четыре часа в сутки! Прошу вас, товарищи, разъяснить это своим людям строжайшим образом.

— Будет исполнено, товарищ старший лейтенант! — поднялся Лопатко.

— И еще одна задача, вероятно, самая беспокойная, — защита Качинского аэродрома от воздушного налета и перехват вражеских самолетов, особенно миноносителей. Тут все зависит от универсальных установок лейтенанта Хигера и зенитных автоматов лейтенанта Даньшина.

Рисунок 1

— Простите, Сергей Яковлевич, — опять вступает в разговор Середа, — я хочу, чтобы наши командиры помнили, — и комиссар поворачивается к Хигеру и Даньшину, — хотя оружие [130] вам вверено, так сказать, самое совершенное, но успех все же решать будут люди. И я хочу подчеркнуть важность сказанного командиром батареи. Обостренное внимание, настороженность наблюдателей, быстрота и точность в работе наводчиков — вот залог успеха. Услышать, увидеть вражеский самолет как можно раньше — вот что важно... Говорю об этом, товарищи, исходя, так сказать, из собственного опыта. Учиться должны все постоянно. Матросы, старшины и вы сами. Знать не только свое оружие, но и за что воюем, почему воюем, во имя чего готовы отдать жизнь, если потребуется. И тут должны сказать свое авторитетное слово вы, товарищи командиры.

В тринадцать часов прибывают специалисты из штаба ОВРа и Морского завода, чтобы подтвердить техническую готовность батареи. Дотошно проверяются все механизмы, установки, аппараты, системы.

Командиров же и старшин волнует, как пройдут первые стрельбы. Должен прилететь тихоходный самолет с рукавом-мишенью, и никому не хочется опозориться в присутствии гостей. И вдруг наблюдатель Михаил Бойченко оповещает о появлении вражеских самолетов.

Играют сигнал боевой тревоги.

Командный пункт Семена Хигера на боевом мостике, у дальномера. Мгновенно получив данные для стрельб, Семен командует:

— Правый борт, курсовой сорок, прицел семьдесят пять, целик сто двадцать, трубка двадцать шесть, гранатой... орудие зарядить. Залп!

Вот как получается — вместо своего тихоходного, тянущего в качестве мишени «рукав», налетают вражеские «юнкерсы».

Вступают в бой и автоматические пушки Николая. «Юнкерсы» сразу же отворачивают, и Николай видит, как отрываются от самолетов бомбы, летящие наискосок в море.

Николай проводит ладонью по лицу. Он все еще бледен, и на лице выступает пот, как после тяжелого физического напряжения. Все происходит так быстро. Заряжающие убирают гильзы, на мостик поднимается комиссар Середа. [131]

— Дали стрекача, а? — радостно восклицает комиссар — Жаль, ни одного не сбили. Но бомбы-то попали в море, а ведь предназначались Севастополю.

Старший лейтенант Мошенский хмурится: хотя «юнкерсы» сбросили свой груз в море, он недоволен. Стреляли неважно, просто повезло, что «юнкерсы» отвернули, а если бы не дали стрекача? Понимает это и Середа, а Николай и Семен подавно.

И все же у всех в этот день настроение приподнятое. Все-таки при первом боевом крещении «юнкерсы» сбросили бомбы в море. И члены Государственной комиссии подписывают акт приемки плавбатареи как действующей единицы Черноморского флота.

КОМИССАР СЕРЕДА

Начинаются будни, и все идет, как положено на боевом корабле, — побудки, приборки, боевые тревоги, и от подъема до спуска флага — учения.

На небольшом стальном островке размещаются люди не только разного возраста, но и разного жизненного опыта. Тут и кадровые матросы, и старшины с кораблей, и призывники из запаса, впервые увидевшие море. Есть безусые юнцы и пожилые матросы. Теперь все эти такие непохожие между собой люди живут одной семьей, и от того, будет ли она сплоченной, зависят и жизнь каждого, и боеспособность всей батареи.

Каждый второй на батарее — комсомолец, а коммунистов представляют те, кто пришел на флот в начале тридцатых годов и позже по путевкам комсомола.

Старший политрук Середа начинал свой жизненный путь на флоте Дальнего Востока. Время тогда было суровое, беспокойное — то китайцы провоцировали, то японцы.

В те годы Нестор Середа был краснофлотцем. Он пришел на корабль, закончив семь классов, так как учился и работал, воевал с кулаками, строил новую жизнь рядом с отцом — сельским [132] кузнецом. Веселый, отважный парень никогда не унывал, и за это Нестора любили моряки-однокашники и начальство. С Середой, говорили товарищи, нигде не пропадешь. Его избрали комсомольским вожаком на мониторе «Красный Восток». Так Нестор Середа стал флотским политработником. И тут он оказался на месте, потому что хорошо разбирался в людях, а главное — верил в людей.

Нестор говорил: у каждого парня, каким бы он ни казался плохим, можно найти что-то хорошее. И если вовремя поддержать это хорошее в человеке, он сможет избавиться от всего дурного.

Самым позорным Нестор Середа считал трусость, лень и невежество. Но он очень верил, что каждый способен избавиться от этого — нужно только помочь ему осознать, что и он способен на хорошие дела. Трусами и бездельниками люди не рождаются... Воспитание людей было главным в работе политрука.

Вспоминается Нестору, как после нескольких лет службы начальник завел с ним разговор о положении на Западе. Все чаще и откровеннее фашисты в Германии говорили о походе на Восток. «Drang nach Osten» {4} — стало их девизом.

— Что ты думаешь на этот счет, товарищ Середа? — спросил начальник политотдела.

— Если сунутся к нам — получат по зубам, — ответил Нестор.

— Правильно рассуждаешь! — согласился начальник политотдела. — Теперь я могу тебя спросить, не хочешь ли ты быть поближе к месту событий? Черноморский флот просит самых боевых.

— Почту за честь, — ответил Середа.

— Я так и думал, — с удовлетворением сказал начальник политотдела. — Спасибо, Нестор! — Он помнил политрука еще краснофлотцем.

Так Нестор Середа стал комиссаром десятой береговой батареи за Мамашаем в Севастополе. Она была на плохом счету [133] у командования, и комиссару пришлось немало потрудиться, чтобы вывести ее в число лучших артиллерийских батарей Черноморского флота. Это были нелегкие два года — не бросая службы, Нестор Середа успешно закончил заочную среднюю школу, а за несколько дней до начала войны получил документ об окончании годичных курсов политработников.

Как всегда, день комиссара начинается с утренней сводки о положении на фронте. Нестор Степанович записывает сводку, чтобы ознакомить с нею батарейцев во время политзанятия.

Стоит сентябрь. Погода летная, но вражеские самолеты появляются редко. Однако батарея Николая Даньшина постоянно в боевой готовности. Даже в затишье два зенитных автомата готовы мгновенно открыть прицельный огонь. Круглые сутки артиллеристы несут вахту, свободные же от нее изучают орудия и боезапас, комиссар проводит политзанятия.

Разговор происходит на мостике. Нестор Степанович уже со многими говорил, ему известно, откуда каждый из них пришел на флот, чем жил до войны и что пишут матросу, старшине родные и друзья.

Вот щурится на солнышке краснофлотец Виктор Донец — вычислитель центрального зенитного поста плавучей батареи. Путь самолета с учетом его скорости наносят графически на планшете, и артиллеристы за считанные мгновения получают данные для прицельного огня пушек. Ошибка вычислителя-графиста может привести к непоправимой беде для всей батареи.

Очень высокий, сухопарый человек с вытянутым лицом, которое еще более удлиняет высокий узкий лоб, Виктор Донец неутомимо работает всю вахту, склонившись над планшетом, и ничто не может отвлечь его от важного дела, на котором в эти часы сосредоточены все его внимание, все способности, вся жизнь.

Когда же налетают вражеские пикировщики и каждое орудие, автоматы и пулеметы ведут самостоятельный огонь, Донец мчится наверх и бесстрашно носится по палубе, помогая подавать к орудиям боезапас. [134]

В свободное от вахты время и когда нет налетов, Виктор Донец возится с проявителями, закрепителями или делает снимки для стенгазеты. В такие часы он вечно шутит, «разыгрывая» товарищей, и с лица матроса не сходит веселая улыбка.

Комиссару нравятся такие люди, как графист Виктор Донец, или командир орудия Лебедев, или старшина Самохвалов, и во время беседы он судит о ее доходчивости прежде всего по выражению лиц этих моряков, к которым испытывает глубокую симпатию...

Сегодня комиссар говорит о традициях защитников Севастополя.

— Не правда ли, — говорит Нестор Степанович, — при мысли о Севастополе перед нами невольно возникают картины и события, связанные не только с настоящим героического города, но и с его прошлым, которое многому учит...

— Помните, как дрались русские солдаты в Альминском сражении против превосходящих сил англо-французских войск? «Еще одна такая победа, и у Англии не будет армии!» — вынужден был признать тогда герцог Кембриджский.

О многом говорит русскому сердцу и памятник героям-матросам на Северной стороне, и памятник офицерам военного парохода «Веста», вступившим в неравную схватку с турецким броненосцем «Фетхи-Буленд». После пятичасового боя турки обратились в бегство.

Комиссар замечает, с каким вниманием слушают его рассказ о легендарных подвигах матроса Петра Кошки в дни первой Севастопольской обороны. Сын крепостного из украинского села Ометинцы Петр Кошка восемнадцать раз ходил ночью в неприятельское расположение, заклепывал пушки противника и, захватив в плен вражеских солдат, уходил на свой бастион...

Комиссар вновь возвращается к событиям сегодняшнего дня: на всех фронтах идут ожесточенные бои...

Вдруг звучит сигнал боевой тревоги. И вмиг все приходит в движение — каждый занимает свое место по расписанию.

Мошенский находится в боевой рубке. Это командный пункт плавучей батареи, ее мозговой центр, связанный системой [135] переговорных труб и другими средствами со всеми боевыми постами плавучей, а по радио можно связаться и со штабом ОВРа.

Корпус рубки представляет собой бронированный щит толщиной сорок миллиметров. Внешний обзор можно вести через щели-амбразуры в корпусе. В рубке имеется рация, которую обслуживает краснофлотец Сергеев, есть телефон, у которого обычно дежурит писарь Афанасьев (он же ведет записи в журнале боевых действий плавучей батареи), подвесной рабочий столик, которым пользуются командир и комиссар батареи.

— Виден дым! — коротко сообщает Мошенский комиссару, когда тот по сигналу боевой тревоги появляется в рубке.

Дым — это сигнал о появлении вражеской подводной лодки. Уничтожить подводную лодку по силам лишь батарее лейтенанта Лопатко. Комиссар представляет себе, что испытывает молодой командир, когда появилась наконец боевая цель.

Комиссар Середа поспешно выходит из рубки и в то же мгновение слышит, как Лопатко дает команду на установку прицела. В его звонком голосе слышится Нестору Степановичу и юношеское волнение, и торжество:

— Орудие... ныряющим снарядом... зарядить...

Нет, не пройдет фашистская подводная лодка в наш Севастополь!

КЛАССНЫЙ АРТИЛЛЕРИСТ

Каждый день звучит боевая тревога, и всякий раз пушки открывают огонь, но безрезультатно — вражеские самолеты уходят сбить их не удается. Иногда самолеты идут в пределах досягаемости огня батареи и все же уходят «с приветом», как говорит Лебедев.

Взволнованный разговор по этому поводу происходит в кают-компании.

— Знаете, товарищи лейтенанты, комиссар прав, — говорит [136] Семен. — В порядке самокритики нужно признать, что мы действительно плохо бьем. А почему?

Семен проводит ладонью по щеке, будто проверяет, чисто ли она выбрита, и вопросительно смотрит на друга. Он уже не раз задавал себе тот же вопрос.

— Я слышал, — замечает Лопатко, — как Мошенский популярно разъяснял комиссару теорию вероятности. Середа, как вы знаете, человек дотошный, все допытывался, что да как, и тут Мошенский высказал сомнение по поводу таблиц стрельб.

— А я уверен, что они устарели, — решительно заявляет Семен. — Ведь это таблицы тридцать второго года, а сейчас сорок первый. У самолетов другие скорости.

Семена больше всех волнует эта проблема. От правильности таблиц прежде всего зависит точность огня 76-миллиметровых пушек его батареи.

— Пошли к Мошенскому! — предлагает Лопатко.

Сразу же при входе в боевую рубку молодые командиры замечают в руках старшего лейтенанта злополучные таблицы.

— Не годятся наши таблицы, товарищ командир? — спрашивает Семен.

— Вы о чем?

— Пока мы по данным наблюдения наносим точки на планшете {5}, рассчитывая по этим таблицам, противник уже над нами.

— Что же вы предлагаете?

— Пересчитать! — решительно говорит Семен и тут же чувствует, что краснеет, — вдруг Мошенский подумает, что он, Семен, говорит так от мальчишеской самонадеянности...

Однако он напрасно волнуется. Мошенский опять берется за таблицы. Сжав губы и нахмурив брови, о чем-то долго думает.

— Кажется, товарищи лейтенанты, вы правы, — наконец соглашается Мошенский. — Таблицы, пожалуй, несколько устарели. [137] И не удивительно — ведь прошло девять лет, авиация не стояла на месте ни у нас, ни у немцев. Что же все-таки вы предлагаете?

— Составить свои таблицы, — говорит Михаил Лопатко.

 

Выпускников высших классов — Мошенский закончил их с отличием — на флоте называют «классными артиллеристами». Но Мошенский, как Лопатко почувствовал это с первых же дней службы с ним, был классным артиллеристом и в том житейском понимании, какое придают этому определению и в матроском кубрике, и в кают-компании.

Сергей Мошенский относится к тем людям, которые не любят принимать решение наспех. Впрочем, понимает он, и медлить нельзя. Промедление в расчетах может привести к беде. Он хочет вспомнить, был ли когда-нибудь в прошлом подобный разговор о таблицах. Возможно, и был, но не при нем — он-то командовал орудиями крупного калибра, а сейчас речь идет о зенитных пушках.

Эти таблицы были введены, когда он еще работал электриком на Запорожском алюминиевом заводе и учился на рабфаке. А может, еще и не учился. В тридцать шестом комсомол послал его на курсы артиллеристов. Это были «высшие классы», кандидатов на поступление назначено двадцать девять, а мест — всего четыре. Ну и поработал же он тогда, чтобы занять одно из этих четырех мест!

Дело было не в преимуществах, которые давали «высшие классы». Нет, он никогда не гонялся за положением, тем более не думал об окладе, о деньгах. Это претило ему. Дело касалось чести потомственного рабочего Сергея Мошенского. Если вдруг он провалится, что скажет ребятам, которые так верят в него, своего бригадира?..

А кроме того, в Запорожье еще оставалась девушка Вера, которой вообще немыслимо было признаться в поражении...

Живо помнится ему теплый майский день тысяча девятьсот тридцать пятого года. Они с Верой забрались на Хортицу, все вокруг благоухало, цвело, а они фантазировали, представляя [138] себе, как было здесь в старину, когда их предки воевали с турками. Говорили о многом. В тот день он сказал Вере то, о чем уже не мог молчать... Как же он был счастлив, когда мог написать ей о своей первой большой победе. Впрочем, никаких высоких слов: «Я очень старался и занял первое место... Рад до невозможности...»

Да, он был очень рад. И стал работать еще больше.

Он писал в Запорожье: «В город решил увольняться только по необходимости. Купить что-нибудь — и только. Лучше лишний раз позаниматься...»

Учение — вот что он считал главным в жизни. И еще — чтение хороших книг. «Когда остается время, — сообщал Сергей, — читаю. Сейчас — Алексея Толстого. — И с нескрываемым удовлетворением заключил: — У меня только четыре и пять. Троек и двоек не существует».

Он знал: Вера — способная девушка. Он мечтал: она тоже должна учиться. Ведь юность — золотая пора для накопления знаний. И всякий раз он возвращался к этому. «Очень хочется, — напоминал Сергей в другом письме, — чтобы ты училась. Теперь такое время — если бросить учиться, моментально отстанешь от жизни. Я тебе буду помогать. Я был бы счастлив хоть в какой-нибудь мере быть тебе полезным...»

После окончания курсов они поженились. Как им хотелось быть вместе! Но Вера училась в Харьковском институте иностранных языков, а он оставался в Севастополе и мысли не допускал, что жена может бросить институт.

«Учение — прежде всего», — не уставал напоминать Сергей в своих письмах.

Наконец он получил комнату. Но в городе бывал редко, все дни проводил на корабле, жил в каюте. И много читал.

Осенью 1940 года он просил Веру не писать ему в Севастополь. Он выполняет специальное задание, не спит по трое-четверо суток, но чувствует себя хорошо. Вера уже знает: чем напряженнее работа, тем лучше чувствует себя ее муж. Наконец она приезжает в Севастополь. Они счастливы. Они ждут ребенка. И когда двадцать второго июня на рассвете в Севастополе [139] зажигаются красные огни Большого сбора, первая мысль Сергея — о Вере, ждущей ребенка.

Он знает, что Вера волнуется. Но он не может оставить корабль. А Вера несколько дней не выходит за порог дома, боясь разминуться с Сергеем. Наконец ему удается отправить с вестовым письмо:

«Родная моя, прошу, побереги себя и будущего нашего человечка... Я больше не смогу прийти домой. Мне запрещено даже думать об этом. Я буду жив. Я хочу жить. Но если что случится, помни: муж твой сражался за нашу Родину».

Что он мог еще сказать? Он хотел, чтобы Вера уехала к сестре на восток. Ради ребенка. Но Вера отказалась. Она каждый день ждет его и волнуется, боится за него. Но он считает своим воинским долгом находиться постоянно с вверенными ему людьми. Война есть война для всех, исключений быть не может даже ради самого дорогого человека. Старший лейтенант Мошенский не оставит батарею ни на час...

 

Мысли возвращаются к разговору о таблицах, и он приказывает вызвать командиров всех трех батарей к нему в боевую рубку.

— Вот что, товарищи командиры, — начинает разговор Мошенский, — мы с комиссаром обсудили ваше предложение и решили принять его. Составляйте новые таблицы. Я себе представляю это так. Зная скорости основных типов «юнкерсов», «мессершмиттов» и других немецких самолетов, мы можем заранее задавать себе условия, то есть расстояние, курсовой угол и прочее, и по данным, полученным на планшете и рассчитанным нами уже по формулам, составить свою таблицу... Впрочем, — вдруг спохватывается Мошенский, — мы вас нисколько не связываем своим предложением. Важно лишь получить такие таблицы, по которым можно быстро и точно открывать огонь. Желаю удачи. Если понадобится — поможем...

Фактически он намечает путь решения задачи, но в то же время подчеркивает, что полностью полагается на знания и творческую эрудицию своих молодых помощников. [140]

— Я, товарищи, служил на линкоре «Парижская коммуна» командиром артиллерийской башни главного калибра,— как бы оправдывается Мошенский, — и зенитная артиллерия для меня — малоизведанное поле.

В эти душные августовские ночи, когда все собираются на КП Мошенского ликвидировать «старую шарманку», которая может здорово их подвести во время вражеского налета, идут жаркие споры, вызванные желанием добиться высочайшей точности стрельбы. Каждый понимает: нельзя допустить и малейшей погрешности в расчете. Мошенский проверяет, дает советы, и все это с той деликатностью, на которую способны лишь очень скромные, чуткие люди.

Время не терпит — и молодые лейтенанты принимаются за работу без промедления. Делается это, как правило, ночью. В эти часы налет врага почти исключен и можно спокойно заниматься, обсуждать.

Работа напряженная, математические вычисления требуют особого внимания. Но вот Михаил Лопатко объявляет отбой. Тут начинаются шутки, розыгрыши, веселые споры.

Николай любит пошутить, посмеяться и нисколько не обижается, если товарищи подтрунивают и над ним. Но есть тема, касаться которой не дозволено никому. Это — его дружба с девушкой, живущей в Севастополе где-то на Корабельной.

Когда старикан «Дооб» — водолей еще дореволюционной постройки — привозит на батарею вместе с довольствием письма, Даньшин уходит в укромное местечко, чтобы остаться наедине.

Пишут Николаю только два человека — Олеся и мама. Несколько раз перечитав письмо, Николай садится писать ответ. И на его лице то и дело появляется улыбка, потому что пишет он только о хорошем, радостном. Будто колокола громкого боя не звучат раз за разом, возвещая о появлении врага. В самом деле, к чему писать об этом? Чтоб показать, как ему тяжело, как опасна служба на батарее? Нет, он не будет пугать тех, кто его любит. Да ему ведь не страшно! Напротив, чем чаще звучат колокола, тем больше он чувствует себя настоящим [141] мужчиной, занятым самым мужским из всех мужских дел — защитой Родины. А что такое Родина? В представлении Николая это не только земля, реки и моря, города и села, пашни и леса, но и мама, сестренка Машенька, Олеся...

Мама живет в Алма-Ате — она из семьи тех русских крестьян, которые в поисках кормилицы-земли пришли в эти края еще сто лет тому назад. Здесь, у подошвы хребта Заилийского Алатау, рождался тогда город Верный.

В Алма-Ате увидел свет и Николай. Он жил и учился здесь, пока комсомол не послал его в военно-морское училище, что в трех шагах от Стрелецкой бухты. И Севастополь, Стрелецкая бухта, Черное море стали ему так же дороги, как родная Алма-Ата.

Старик «Дооб» редко привозит письма от мамы. И сам Николай значительно реже пишет в Алма-Ату, чем в Севастополь Олесе. Но вот вчерашнее мамино письмо он прочитал Семену. Мама у Николая мужественный человек и не хнычет по поводу того, что сын ее на фронте. «Сынок, горжусь тобой! — пишет мать. — И всем я с гордостью говорю, что мой сын на фронте...»

— Не правда ли, хорошая у меня старушка, — сказал Николай, прочитав Семену эти строки.

— Да, славная, — согласился Семен. — Но надо еще заслужить, чтобы матери наши гордились нами...

Это было вчера. А сегодня вахта Семена с утра, и это первое утро, когда стрельба будет проводиться по новым таблицам. «Как они пройдут?» — взволнованно думает Семен. Он всматривается в небо, настороженно ловит каждый звук... Нет, это обычный рокот морской волны. Самолетов противника не видно и не слышно. «Как назло! Ну, ничего!» — улыбается своим мыслям Семен и на минуту представляет себе, как налетают на батарею сразу два «юнкерса» и он, лейтенант, командует:

— Огонь!..

— Виноват, товарищ лейтенант! — отрезвляет его старшина Лебедев, оказавшийся близ командира. — Вы что-то сказали?

Тонкое, красивое, загорелое лицо лейтенанта вспыхивает. [142]

— Я говорю — как назло, сегодня ни одна собака не прилетит, чтобы мы могли проверить новые таблицы.

— Ничего, товарищ лейтенант, — утешает Лебедев. — Не сегодня, так завтра угостим фрица нашим огоньком. Обязательно угостим.

ЖИВЫМ НАЗАД НЕ УЛЕТИШЬ

Проходит еще день. Иногда пролетают немецкие разведчики, но далеко от батареи и высоко. Будто дразнят моряков, жаждущих скорее проверить на деле новые таблицы стрельбы.

Жара препорядочная, а море спокойно, и налетов нет. Но комиссар Середа хмурится, вспомнив сводку Совинформбюро. Немцы уже под Ростовом, и Севастополь сразу оказывается в глубине вражеского тыла. Не только Середа, но и старший лейтенант Мошенский думает, что гитлеровцы обязательно активизируются на севастопольском участке. Но пока вражеских самолетов не видно.

Под вечер свободные от вахты матросы и старшины собираются то тут, то там, вспоминают былое, делятся новостями с Большой земли, почерпнутыми из писем родных и близких, поют вполголоса под гитару Саши Лебедева. У зенитчиков Николая Даньшина излюбленное место для такого дела — бак и полубак, как называют на плавучей широкую площадку в носовой части, где расположены два зенитных автомата, крупнокалиберный пулемет, прожектор, «слухачи» и второй дальномер. А ребята с батарей Михаила Лопатко и Семена Хигера, а также вычислители с центрального зенитного поста отдают предпочтение кормовой части.

Сегодня именно здесь артиллеристы с большим интересом слушают рассказ Виктора Донца, как он, горожанин, всю жизнь проживший на тверди земной, попал на плавучую батарею вычислителем-графистом. Почему-то его товарищам кажется это удивительным. Но жизнь матроса Донца, который старше многих на батарее, интересна не только этим. [143]

Да, этот человек, умеющий просиживать часами над планшетом, оказывается, был очень неусидчив в молодости. Куда его только не носило!

— Видно, время было такое... — рассудительно замечает Косенко, известный как великий молчальник, отличный артиллерист и вообще мастер на все руки.

— Да, время было необыкновенное, — соглашается Донец. — Прав Косенко. Перед человеком при Советской власти открылись такие возможности — выбирай что хочешь. Везде нужны работящие руки — и на Востоке, и на Севере, и в Донбассе или на Урале. Только пожелай, и — милости просим, Виктор Иванович...

А Виктор Донец жаден к жизни, все хочется узнать, везде хочется побывать и все увидеть своими глазами.

Комсомол Днепропетровщины посылает юношу на учебу в Московский университет. Он уже на втором курсе, когда комсомольцы-москвичи бросают клич:

— Студенты, вас ждет Дальний Север!

Для северной экспедиции нужны студенты старших курсов, но суровый Север манит его, и Виктор Донец добивается своего. Романтика — мир юных и отважных. И вот уже Виктор — геоботаник в геологической партии на необжитой тогда Чукотке.

Он возвращается в университет, но ненадолго — в его помощи нуждаются старики-родители на родной Украине, у него самого уже семья.

И вот — июнь 1941 года. Военкомат, длинный поездной состав — солдаты отправляются на фронт. У одного из вагонов прощается с женой матрос Виктор Донец. Оба сына в детском саду, и времени, чтобы попрощаться с ними, нет... До свидания, город на Днепре, — матрос уезжает на войну...

А на баке у зенитчиков идет совсем другой разговор, тут слышны веселые возгласы и смех. Рассказывает старшина Самохвалов.

Виктор Самохвалов еще только начинает свое повествование, а слушатели уже заранее улыбаются. Сам же Самохвалов [144] серьезен чрезвычайно, лишь в прищуренных, с хитрецой глазах поблескивают искорки.

— Так вот, — повествует старшина, — было это перед войной в Школе оружия Учебного отряда Черноморского флота. Я эту самую школу закончил с отличием, и меня оставили инструктором-преподавателем вместе со старшиной, по прозвищу Сахарный. Но сразу могу сказать: сахару в нем было маловато. А почему я так утверждаю, сейчас скажу. Был этот Сахарный мужчина дородный, крикливый и страсть как любил показывать свое командирское превосходство над матросом. А наше дело, инструкторов, было — обучать комендоров, а также знакомить с новыми видами оружия. Ясно?

— Ясно, — подтверждают голоса.

— А по распорядку дня вечером, где-то около десяти часов, полагалась прогулка. И вот то я, то он выводит роту. И как только он, Сахарный, ведет, так начинает покрикивать: «Ножку!» А ее нет. Сахарный нервничает, командует: «Бегом!» Ну, пробегутся. А потом ни песни, ни стройного шага. Или еще лучше — ни с того ни с сего внезапно триста глоток как дадут: «Нюра, иду я в моряки!..» Песни у нас были всякие, иные и с юморком. А Сахарный юмора не признавал.

Рассказчик замолкает — дает слушателям возможность отхохотаться.

— Ну-ну... — торопит Василий Сихарулидзе, и его тоненькие черные усики, всегда тщательно подбритые, вздрагивают от сдерживаемого смеха. — А дальше? Что тянешь, товарищ старшина? Говори, пожалуйста.

— В другой раз идет строй, а нога — одна. Левой как врежут (ботинки яловые с железными накладками), а правой — чуть-чуть. Снова левой грохнут, а правой не слышно. Тут нашему Сахарному совсем уж такт изменяет. «Накажу!» — кричит. А как накажешь? Три сотни идут, а виновных нет. Вижу — нужно, браточки, подать конец. А то и вовсе с головой уйдет под воду. Подхожу и натихую говорю: «Ваня, дай я скомандую...»

— И дает? — сверкает черными глазами Сихарулидзе. [145]

— А что ему делать? — пожимает крутыми плечами Самохвалов. — Дает. А я вперед подсчитаю пару раз ногу, а потом этак мягко, но погромче:

— Запевай!

Как гаркнут! Особенно любили «Про козака Голоту». Выходят жители послушать, а мои орлы ножку дают без команды — мостовая гремит — и в Учебный отряд заходят. Полковник Горпищенко — командир Школы оружия, или Потапов — командир роты, всегда хвалили. А мои орлы отвечают, аж стекла звенят:

— Служим Советскому Союзу!

— Ай, молодец! — восхищается Сихарулидзе. — Когда ты гаварил про Сахарного, я вспомнил ха-арошую грузинскую пагаворку: «Медведю виноградник поручили — он никого туда не пустил, но от винограда ничего не осталось...»

Удовлетворенно посмеиваясь, Самохвалов поднимается:

— Мне, братишки, еще стенгазету нужно выпустить, так что прошу прощения...

Старшина — редактор газеты.

Но Виктор Самохвалов не успевает дойти до кубрика, где монтируется газета, — на батарее играют боевую тревогу. Старшина бегом возвращается к своей пушке на полубак...

Первым замечает неприятельские самолеты Саша Лебедев. В считанные секунды на мостике оказывается и его лейтенант Семен Хигер. В ту же минуту дальномерщик дает дистанцию, и Семен быстро определяет курсовой угол. Однако ему кажется, что проходит целая вечность, пока он получает данные по таблицам... Семен не слышит собственного голоса, когда выкрикивает команду, и замирает в ожидании залпа.

Все разрывы ложатся впереди самолетов. Расчет по новым, по своим таблицам правильный, и теперь уже остается продвигать завесу огня на себя и не давать самолетам пройти ее.

Семен видит характерные, резко отличающиеся от наших самолетов, силуэты немецких бомбардировщиков. Но в их сторону уже протягиваются огненные дорожки от носовых автоматов Косенко, Самохвалова, Тягниверенко, а спереди и сбоку разрываются снаряды, выпущенные пушками Лебедева, Бойченко, [146] Сихарулидзе... Все гуще роятся взрывные дымки вокруг налетчиков, и строй вражеских самолетов начинает распадаться.

Вдруг один из пары «юнкерсов», шедших впереди, задирает крыло. В ту же минуту с носовой части батареи доносится торжествующий крик:

— Полундра!.. Капут фашисту!..

Потеряв управление и густо дымя, «юнкерс» падает все ниже, и вот он уже взрывает зелено-голубоватую поверхность моря своим большим, распадающимся в агонии серым телом, в последнее мгновение показав дымящийся хвост...

На месте падения «юнкерса» лишь столб воды и огня, затем море вновь становится зеленовато-голубым под лучами все еще жаркого солнца. Они пробиваются сквозь перистые облака, в которые поспешно скрываются «юнкерсы», побросав бомбы в воду.

— А, сдрейфили, асы! — злорадно отмечает Сихарулидзе. И философски заключает, свирепо жестикулируя: — Зачэм лэзите нэ в свой виноградник?..

После боя Семен чувствует огромную усталость. Он молча и растерянно улыбается, когда подходит командир орудия Лебедев и говорит:

— Как вы считаете, товарищ лейтенант, сегодня здорово наша «Коломбина» дала фрицам поворот от ворот?

«Коломбиной» Лебедев прозвал плавбатарею, и это всем понравилось. Лебедев счастливо смеется, и все его молодое, красивое лицо сияет.

— Теперь и впредь, — говорит он, — запомни, фриц: «Не тронь меня!» — и он погрозил кулаком в сторону ушедших вражеских самолетов.

Семен, как всегда после стрельб, осматривает орудия, а Лебедев делает с расчетом приборку. Но по тому, как он морщит лоб, по его отсутствующему взгляду ребята догадываются, что старшина что-то затевает.

Сменившись с вахты, Лебедев идет в кубрик, где Виктор Самохвалов со своей редколлегией выпускает внеочередной «Боевой листок». [147]

— Витя, — говорит Лебедев, — стихи нужны?

— О чем? — щурит лукавые глаза Самохвалов.

— Про нашу «Коломбину». Как она сегодня дала фрицам прикурить, — и он протягивает листок, исписанный кривыми строчками. Самохвалов читает:

Не тронь меня, фашист проклятый,
А коль нарушишь неба тишь,
Из моих пламенных объятий
Живым назад не улетишь...

— Конечно, у Пушкина выходило лучше, — скромно признает Лебедев.

— Знаешь, — отвечает Самохвалов, — хороша ложка к обеду. А главное — бьет точно в цель...

И песенка Лебедева становится одной из самых популярных на плавучей, а в Севастополе батарею с тех пор называют «Не тронь меня!».

 

Семен любит людей своей батареи. С каждым налетом, с каждым боем, которые участились, он лучше узнает моряков и может оценить их уже не по словам, а по делам, и многие становятся еще более дороги ему. Но старшина второй статьи Саша Лебедев остается все же самым близким.

Он привлекает своей внешностью (даже роба сидит на нем щегольски), живостью, неистощимой выдумкой и ловкостью, за которую его прозывают Акробатом.

Удивительные у старшины глаза. Таким зрением обладает лишь один сигнальщик на батарее Даньшина. У Семена же никто раньше Лебедева не может обнаружить врага. Заметив вражеский самолет, Лебедев бросается к своему орудию. Командуя боем теперь куда спокойнее, чем при первом налете, Семен всякий раз невольно любуется удальством старшины.

Открывая замок, Лебедев просто-таки преображается. Это уже не балагур и поэт, не «акробат» и «артист», а воин. [148] И в том, как он становится к орудийному щиту, и в том, как он командует наводчиками. А наводчики у него — Здоровцев и Молодцов, внешность которых и сила вполне соответствуют фамилиям.

— Правее... чуть левее... выше... — командует Лебедев. И опять корректирует наводчиков. Наконец слышится его радостный возглас: «Есть цель!»

Движения старшины быстрые, резкие, выверенные практикой и прирожденной сметливостью. Семен восхищается красивой работой Лебедева и гордится им.

Отвернув от батареи и сбросив бомбы в море, вражеские самолеты на больших скоростях уходят, и Семен с удовлетворением заносит в свой кондуит число сброшенных бомб. Колонка цифр растет с каждым днем, к концу сентября переваливает за двести. И все эти бомбы предназначались Севастополю...

 

Николай Даньшин тоже имеет своего любимца. Но он старается не выделять его, будто стыдится своего чувства или не хочет проявлять его, чтобы не обидеть других людей своей батареи. Ведь у него много признанных мастеров огня. Но все же к Виктору Самохвалову Даньшин чувствует особую благосклонность.

У старшины есть чему поучиться, и Николай говорит, что батарее просто повезло. Он довольно часто обращается за советом к Самохвалову, не боясь уронить свой лейтенантский авторитет.

Как-то в разгар боя, когда на батарее стало темно от дыма и водяных брызг, вдруг умолк зенитный автомат. Самохвалов привычно скомандовал заряжающему осмотреть замок пушки. Задержка ничтожно малая — и автомат опять работает. В горячке боя не до расспросов — бомбы рвутся почти рядом с плавучей батареей, море бурлит и фонтанирует. Но атака неприятельских самолетов отбита. Орудийные расчеты приступают к осмотру пушек и приборке. И, как всегда после успешного боя, слышны озорные шутки и едкие замечания по адресу фрицев. [149]

Николай хорошо понимает настроение своих зенитчиков, разделяет их чувства. Но он не может забыть, что во время боя произошла заминка. Что же все-таки случилось?

Заряжающий Филатов, совсем еще молодой худощавый парень с веснушчатым лицом, к которому никак не пристает загар, и с облупленным носом, смущенно, даже виновато, объясняет:

— Я во время боя сменил ударник.

— Как же ты сменил, что я и не заметил? — притворно удивляется Самохвалов, провоцируя своего заряжающего.

— Как учили, товарищ старшина, — поддается добродушный Филатов.

Карие, широко расставленные глаза старшины хитро поблескивают. Видно, Самохвалов доволен таким ответом.

Но теперь уже недоумевает лейтенант. Он не может поверить, что Самохвалов «не заметил», как он говорит.

Филатов начинает объяснять:

— На тренировках, товарищ лейтенант, мы всегда это делаем наощупь — вот старшина и не заметил.

Лицо Николая сияет. Ай да Самохвалов! И тут же объявляет заряжающему благодарность за службу. Филатов старательно вытягивает свое худощавое тело и уже молодецки отвечает, как положено в таких случаях.

В обед, за столом в кают-компании, когда Николай рассказывает о Филатове, комиссар отмечает:

— Вот что значит, тренировка! Вы бы, товарищ лейтенант, рассказали об этом случае в стенгазете. Пусть и другие знают.

Николай решительно возражает:

— Пусть лучше выступит тот, кто научил Филатова, — Самохвалов.

— Резонно, — соглашается комиссар, — но будет все же более тактично, если вы расскажете. Самохвалов — редактор стенгазеты, и ему неудобно о себе говорить.

— А старшина безусловно, заслужил похвалу, — вступает в разговор Мошенский. — Вы знаете, Нестор Степанович, откуда у Самохвалова эта сноровка? [150]

— Я-то знаю, — отвечает комиссар. — Вот знают ли наши лейтенанты, — и он смотрит на Лопатко и Хигера. — Я бы на вашем месте расспросил Самохвалова. Учиться не грех и у подчиненного, если есть чему. Как ты считаешь, Сергей Яковлевич? — обращается Середа к командиру.

Мошенский утвердительно кивает.

В тот же вечер, отдыхая под пушками на своем излюбленном месте, Николай рассказывает Самохвалову о разговоре в кают-компании.

— Э, давняя история, товарищ лейтенант, — машет рукой Самохвалов. — Но если хотите послушать, то пожалуйста...

Ночь теплая, мерный рокот моря располагает к душевной беседе. О войне напоминают лишь цветные трассы — отдаленные и редкие выстрелы с Качи, да изредка ночь прорезают шарящие лучи прожектора с Северной.

— Было это в тридцать восьмом, — начинает Самохвалов. — На Черноморском флоте испытывали новый вид оружия. Дали торпедному катеру задание прорваться к базе, а отдельные батареи и орудия некоторых кораблей вели по нему огонь. Но катер безнаказанно доходил до заданной точки, условно выпускал торпеду — и был таков...

— А вы, Виктор Ильич, где тогда служили? — уважительно спрашивает присутствующий при разговоре Филатов.

— Я тогда на крейсере «Красный Кавказ» служил. И вот представьте, — продолжает Самохвалов, — в том же году к нам на крейсер привозят для испытания новое оружие — автоматическую пушку.

— Нашу? — восклицает Филатов.

— Нашу, разумеется. А я — командир отделения, — продолжает Самохвалов. — И вот выпала нам задача освоить и испытать эту пушку. Отделение все было из ребят, что пришли на флот по комсомольским путевкам. Сказать по чести, — боевые хлопцы. И вот когда пустили на главную базу известный вам торпедный катер, то наши парни подбили его за три короткие очереди. Так появилось оружие, которое и сегодня показало себя... [151]

— А где научились так ловко заменять детали? — улыбается Николай.

— Сейчас расскажу, — спокойно продолжает Самохвалов — С «Красного Кавказа» меня откомандировали в Школу оружия, которую я закончил и стал сам обучать комендоров. Тут по собственной инициативе мы начали отрабатывать замену деталей и узлов этой пушки с завязанными глазами, и когда я попал на нашу плавучку, то этому обучил и своих... В бою часто решает сметливость, быстрота.

— Некоторые из нас, товарищ лейтенант, были поначалу недовольны старшиной — мол, фокусами занимается, лишнюю работу заставляет делать, — с застенчивой улыбкой поясняет Филатов.

— Ну, это известное дело, — говорит Самохвалов. — Ты ему вдоль, а он поперек. Такие нигде не переводятся. Им обязательно разжуй и в рот положи. Не буду называть имен, только теперь, думаю, никто не скажет, что Самохвалов цирк устраивает, — уже веселей и обращаясь только к Филатову, своему приятелю, заключает старшина.

Филатов немедленно подхватывает эти слова:

— Теперь ребята с завязанными глазами не то что замок, всю пушку разберут почище любого фокусника...

И Николаю припоминается спор курсантов в училище о субординации и командирском авторитете. Во время практики он убедился, что всему должно быть свое время и место. Важно везде и во всем оставаться человеком честным, справедливым, преданным делу, которому служишь. А его, Николая, дело — бить фашистов до окончательной победы.

 

В это раннее утро 31 октября комиссар, как всегда, развернул на столе карту Севастополя с треугольником на рейде, означавшем стоянку плавучей батареи, а радист Сергеев, немногословный краснофлотец, молча, давно выверенными движениями чутких пальцев настраивал рацию.

Было время, когда начиналась передача фронтовой сводки, и Середа, наморщив лысеющий лоб, открыл блокнот, чтобы [152] сделать заметки для утренней политинформации. Первые же слова сводки насторожили его.

В эту минуту приоткрылась бронированная дверь и в рубку вошел Мошенский. Он был, как всегда, спокоен. Но Середа встретил его таким неожиданным известием, что Мошенский невольно остановился:

— Сергей Яковлевич, немецкие танки вышли в район Николаевки.

Это было небольшое селение в тридцати километрах по прямой от Севастополя.

Мошенский помнил эту деревню с крестьянскими домами из серого плитняка, с виноградниками, обычными для крымских селений, с каменистой дорогой, приведшей его к батарее № 54. Командовал ею старший лейтенант Заика. Они сразу нашли общий язык, так как оба были влюблены в свое артиллерийское дело, хорошо знали его. Весь вечер они проговорили о том, какие большие возможности открывают перед артиллерией новейшие достижения техники.

Но сейчас Мошенский сразу подумал о том, что было более всего важным в сообщении Середы.

— Значит, фашистские танки обошли Симферополь, так я вас понял, Нестор Степанович?

— Вы правильно поняли. Обошли, и батарея старшего лейтенанта Заики со вчерашнего дня ведет бой с танками и мотопехотой, преграждая немцам путь на Севастополь.

В эту минуту ни Середа, ни Мошенский не думали, что залпы 54-й батареи 30 октября 1941 года войдут в летопись Великой Отечественной войны как начало героической обороны Севастополя.

Между тем, с каждым часом все ощутимей становилась угроза немецкого прорыва, и в бой с врагом вступали все новые силы.

В ночь на первое ноября вахту нес Семен Хигер. Он стоял на мостике, служившем во время боя командным пунктом батареи 76-мм зенитных пушек, и глядел на море. Ночь выдалась необычайно теплой для такой поры года, и луна проложила [153] на морской поверхности мерцающий след. Любуясь с мостика ночным небом, Семен с горечью подумал, что именно в такую ночь возможен налет немецких бомбардировщиков. Тогда вся эта нерукотворная красота в мгновение будет взорвана. И Семен невольно возвратился мысленно к недавнему разговору Мошенского с ним, с Даныниным и Лопатко.

— Сейчас, когда на подступах к Севастополю завязались бои, есть основание полагать, что немцы могут нанести массированный удар с воздуха по главной базе, — говорил Мошенский.

В главной базе стояла целая эскадра кораблей. Правда, они были изобретательно замаскированы, но при массированном налете потери неизбежны.

— В том, что немцы, безусловно, имеют такие намерения, можно не сомневаться, — отметил Середа. — Не случайно фашисты все время пытаются, и иногда это им удается, ставить мины на фарватере...

— Тем более мы с вами должны зорко следить за приводнением каждой вражеской мины, а лучше всего — всеми средствами мешать врагу ставить мины.

Это стало законом для всего экипажа плавучей батареи, об этом говорили всякий раз в часы занятий, об этом писали в боевых листках, отмечая таких зорких сигнальщиков, как Михаил Бойченко, Василий Сихарулидзе, Иван Чумак...

Семен собирался сделать обход батареи, уже спустился на две ступеньки, и вдруг глазам представилось зрелище невиданное, потрясшее душу, оставшееся в памяти на многие годы. Он вдруг увидел в лунном мерцании силуэты больших кораблей, медленно вытягивающиеся в охранении малых кораблей из Севастопольской бухты. Флот покидал свою морскую столицу!

Противоречивые мысли волновали в эту минуту молодого моряка. Прежде всего он почувствовал горечь от того, что флот должен уйти. Но тут же испытал удовлетворение, что корабли все-таки уходят. Значит, наши сумели очистить фарватер от мин, несмотря на все хитроумные ловушки врага. И теперь уже хотелось, чтобы скорее, скорее растворились силуэты линкора, крейсеров в ночном мареве. [154]

После смены, когда Семен выпил кружку круто заваренного чая и уже собирался улечься в кают-компании, затрещали звонки боевой тревоги, и он бегом возвратился на мостик. Одна девятка за другой шли на бомбежку «юнкерсы». Сразу же загрохотали все орудия «плавучей», но вражеские самолеты не приняли боя, у них была другая цель, они торопились в главную базу, и скоро донеслись мощные взрывы, целая серия взрывов на том месте, где линкор «Парижская коммуна» оставил свою маскировку. Призрачный линкор был буквально размолот бомбами, в то время как настоящий корабль все дальше уходил, держа курс на Кавказ.

— Перехитрили черноморцы немца! — с удовлетворением отметил комиссар Середа во время утренней политинформации. — Наступит время, возвратится в Севастополь и линкор «Парижская коммуна», и другие корабли. Возвратятся и добьют фашистов, посягнувших на крымскую землю...

На плавучей батарее то и дело звучали колокола боевой тревоги, и зенитные пушки и автоматы открывали огонь.

Но и в эти тревожные дни Мошенский часто вспоминал своего друга старшего лейтенанта Заику: что у него, как у него? Только на третий день стало известно, что артиллеристы батареи № 54 геройски дрались с фашистами, которые числом во много раз превосходили батарейцев. Восемьсот человек убитыми оставил враг на поле боя, было сожжено немало немецких танков и автомашин.

В полдень первого ноября на плавучей услышали выстрелы дальнобойных орудий батареи № 30.

— Слышите, «тридцатка» подает голос! — пояснил зенитчикам старшина Самохвалов. — Глотка солидная, самая большая в Севастополе, калибра триста пять миллиметров!

Самохвалов и его орлы, как называл он свой расчет, гадали, кого громит батарея.

— Должно быть, не близко, — философски отметил Самохвалов.

Так оно было в действительности — ее цель находилась под Бахчисараем — там стояла немецкая батарея тяжелых орудий. [155]

Вскоре корректировщик — старший лейтенант Окунев радировал:

— Батарея противника подавлена!

Артиллеристы тридцатой батареи наносили неприятелю один сокрушительный удар за другим. На следующий день командир батареи рапортовал об уничтожении фашистской автоколонны. Дорога, по которой гитлеровцы устремились к Севастополю, была усеяна обломками немецкой военной техники, слышались стоны раненых.

Каждый снаряд достигал цели. Горели танки, автомашины, гибли от огня «тридцатки» вражеские солдаты и офицеры.

Немцы всполошились, и к береговой дальнобойной батарее, подземные казематы которой находились недалеко от плавучей, стали прорываться «хейнкели» и «юнкерсы». На подступах к «тридцатке» плавучая встречала фашистские самолеты уничтожающим зенитным огнем.

— Ну, теперь жди наступления и на нашем участке, — сказал комиссар Середа, изучая с командиром батареи Мошенским оперативную карту. И оба стали строить предположения, когда и откуда можно ждать врага.

— По всей вероятности, трудно придется, — признал Мошенский, — но угостим мы непрошеных гостей достойно...

Когда Мошенскин говорил «мы» — это означало, что он говорит о всей мощи советских войск на севастопольском участке фронта, о могучих кораблях Черноморского флота, движение которых ежедневно отмечали наблюдатели плавучей батареи.

ШТОРМ

Десятого ноября немцы переходят в наступление, пытаясь штурмом взять Севастополь, и на плавучей батарее отмечают возвращение в столицу черноморцев некоторых из тех кораблей, которые в ночь под первое ноября взяли курс на Кавказ. Теперь под их конвоем прибыли транспорты с военной техникой [156] и людьми, которые сразу же вступили в бой с врагом, рвавшимся в Севастополь. А крейсера «Червона Украiна», «Красный Кавказ», «Красный Крым» и миноносцы открыли шквальный огонь по врагу из своих пушек.

Некоторые из этих кораблей особенно радостно приветствовали на плавучей батарее. На крейсере «Красный Кавказ» родился как военный моряк Виктор Самохвалов, на этом же крейсере стажировался Михаил Лопатко, а эскадренные миноносцы особенно дороги были Николаю Даньшину и Семену Хигеру. Особые чувства у всех батарейцев вызывал линкор «Парижская коммуна». Немцы считали, что разбомбили его на рассвете 1 ноября, а сейчас линкор всеми своими орудиями свидетельствовал, что фашисты непоправимо ошиблись. Гул корабельных орудий, обрушивших на пехоту, артиллерию и танки фашистов тысячи крупнокалиберных снарядов, слышен был на плавучей батарее весь день.

Днем катерок привез приказ командующего демонтировать батарею 130-миллиметровых орудий, которой командует Лопатко, и передать береговой артиллерии. Должен прибыть буксир с краном для демонтажа батареи.

Михаил Лопатко слушает приказ с посеревшим лицом. Ему мучительно жаль расставаться с экипажем, в котором началась его боевая служба, и с самой батареей, рождению которой он отдал немало сил.

Но тут все личные огорчения отступают — плавучая начинает бой с немецкими самолетами, атакующими наш миноносец. Наблюдатели отмечают, что огнем батареи поражены шесть вражеских самолетов, из них два зарываются в море на глазах у зенитчиков, а четыре уходят, оставляя за собой дымный след.

Буксир с краном не приходит. Возможно, потому что с каждым часом все больше портится погода, крепнет ветер, накатывая высокие волны с пенистыми гребнями.

Вахту несет Николай. Он стоит на мостике, когда к нему поднимается Лопатко.

— Играет наша старушка, — говорит Николай.

Под действием сжатого воздуха вода, попавшая при качке [157] батареи через торпедные пробоины, выбрасывается на высоту в восемь-десять метров.

— Симфония моря, — бурчит Лопатко, расставив ноги, чтобы удержать равновесие на раскачивающейся батарее. Лобастое лицо Михаила совсем мокро от соленых брызг, но он не вытирает их. Да это и бессмысленно, так как море фонтанирует непрерывно.

— Какой прогноз? — кричит Николай, чтобы Лопатко услышал его сквозь завывание ветра. Михаил отвечает, но голос его тонет в оглушительном грохоте, доносятся лишь обрывки слов.

— ...девять?... — переспрашивает Николай. — Нас... кажется, относит...

— О чем ты? — спрашивает Лопатко. Сразу до него не доходит.

— Смотри... меняются пеленги...

«Да, кажется, меняются», — думает Лопатко. Батарею относит к Каче, куда уже прорвались немцы. Николай приказывает мичману, ведающему дальномером, замерить расстояние по ориентирам.

— Шестьдесят кабельтовых!.. {6} — докладывает мичман.

— Так и есть! — восклицает Лопатко. — Когда нас поставили, было восемьдесят. — Лопатко поворачивается и чуть не падает, скользнув по настилу. — Нужно доложить командиру.

В рубке находятся Мошенский и комиссар.

— Товарищ командир, — докладывает Лопатко, — мы дрейфуем в сторону Качи.

После короткого совещания с комиссаром Мошенский решает радировать в штаб ОВРа, которому подчинена батарея. Дальномерщикам он приказывает продолжать наблюдение.

Лопатко опять выскакивает на мостик.

— Ну что? — спрашивает Николай.

— Приказал вести наблюдение... [158]

Под вечер со стороны Качи открывают огонь. Мошенский уже на мостике, подносит бинокль к глазам, определяет по вспышкам расположение огневых точек на Каче. Снаряды ложатся недолетом.

Внизу появляется плотная фигура комиссара. Он поднимает руку и что-то кричит, но из-за ветра не слышно. Середа торопливо поднимается на мостик.

— Из штаба радиограмма, — сообщает он Мошенскому. — Обещают прислать буксиры.

Темнеет, и шторм немного стихает. Бесконечно тянутся часы авральной ночи. Батарея продолжает дрейфовать. Семен Хигер, приняв вахту и докладывая Мошенскому о дрейфе, высказывает предположение, что до утра при таком ветре батарея может оказаться довольно близко от вражеских позиций на Каче.

— Возможность лишь одна, — сухо отмечает Мошенскнй, — на огонь ответить огнем. А если потребуется, то кингстоны {7} откроем...

— Ну, топиться, Сергей Яковлевич, будем, как я понимаю, в самом крайнем случае, — невесело усмехается Середа.

— Разумеется, — соглашается Мошенский. — Во всяком случае, враг не получит батарею, — с прежним ожесточением заключает он.

Семену приходит на память фильм о моряках времен гражданской войны, который крутили недавно в отсеке: революционный крейсер тонул, а моряки строились, равняясь на флаг, и корабельный оркестр играл «Интернационал», и он звучал, пока палуба с людьми и развевавшийся на ветру флаг не исчезли в морской пучине.

Боцман Пузько — старый моряк, давно отслуживший свое и возвратившийся на море в первые же дни войны, после окончания фильма сам свернул экран, никто не проронил ни слова, слышно было только шарканье ног по настилу. Обменивались мнениями лишь на следующий день. Лопатко сказал, что фильм [159] просто за душу взял, а Семен вспомнил где-то слышанное: дольше живет тот, кто умер ради жизни.

Ночью, незадолго до рассвета, подходят два буксира. Запрашивают, можно ли выбрать якорь-цепь.

— Не потянем, — отвечает Мошенский. — Будем подрывать якорь-цепь.

Из арсенала подают подрывные патроны. Командир орудия Лебедев получает приказ подвесить их. При таком волнении моря — дело опасное. Качает все-таки здорово, и волны бьют по бортам, как из пушки. Нужна не только смелость, но и ловкость, чтобы подвесить патроны в такую непогоду. Но Лебедев доказывает, что его не напрасно прозвали Акробатом.

Лебедева спускают за борт, и когда он закрепляет патрон и поднимается, лейтенант Хигер поджигает фитиль. Все напряженно следят за огоньком, бегущим по фитилю за борт, в бушующую темноту.

Раздается взрыв, белое пламя, словно молния, на мгновение выхватывает из темноты часть палубы, пушки и группу моряков, сразу кинувшихся к борту. Однако не так легко перебить линкоровскую якорь-цепь. Еще два раза гибкая фигура в робе исчезает за бортом, и всякий раз Мошенскнй, и комиссар, и Семен облегченно переводят дыхание, когда слышат короткий рапорт старшины:

— Есть патрон!.. — и Лебедев перемахивает через леер {8}.

Наконец перебита якорь-цепь, и буксиры, закрепив тросы, медленно ведут батарею на новое место. Уже совсем светло, когда появляются немецкие самолеты. Они летят звеньями. Их встречают огнем зенитные автоматы Николая. В бой вступают и орудия Семена. Строй «юнкерсов» рассыпается.

— А, удрали, — усмехается Середа, когда вражеские самолеты сбрасывают бомбы в море. Комиссар стоит рядом с Мошенским, наблюдающим за противником в бинокль. И тут вдруг лопнул буксирный трос. Надо же такое! Батарею сразу повело. [160]

— Ну, а теперь как быть? — опустив бинокль, тихо спрашивает Мошенский. — Рядом с нами минные поля. Хорошо еще, что море немного успокоилось.

— И течение в противоположную сторону от минных заграждений, — хладнокровно отмечает Семен, слышавший разговор Мошенского с комиссаром.

Сжав губы, Мошенский лишь качает головой. То ли он сердится, что лейтенант вмешался в его разговор с Середой, то ли ему неприятно, что лейтенант говорит о минных полях.

— О минных полях помалкивайте! — тихо приказывает Мошенский. — Незачем волновать людей.

— Есть! — отвечает Семен.

— Когда понадобится, скажем, — уже мягче говорит Мошенский и заходит в рубку.

Однако ветер опять усиливается, и батарея дрейфует в сторону минных заграждений. Угроза нарастает с каждой минутой. Тут появляется водолей «Дооб». Милый, заслуженный, старый водолей, который привозит морякам письма из дому и пресную воду — в ней всегда нуждаются... Разворачиваясь, старик «Дооб» упирается в борт батареи своим форштевнем {9} и работает полным ходом, не давая батарее уйти на мины. Наконец заводится второй трос и плавучую буксируют в Казачью бухту близ Херсонесского аэродрома.

В тот же день Мошенский собирает на КП командиров и сообщает приказ командующего. Отныне главная задача батареи — охранять подступы к Херсонесскому аэродрому и 35-й береговой батарее.

 

Наконец приходит буксир с краном, чтобы снять пушки лейтенанта Лопатко. Михаил уже знает, что его батарею перебрасывают на другой участок фронта, на берег, где она более нужна, чем на плавучей, и не это огорчает молодого лейтенанта. Ему горько, что его разлучают с товарищами, друзьями, к которым он привык и которых полюбил. Он даже рад, что [161] в эти тягостные минуты занят демонтажем своих пушек и может не думать ни о том, что оставляет, ни о том, что его ждет впереди.

И все же, когда стрела крана поднимает в воздух последнее орудие, когда наступает минута прощания с плавучей батареей, с товарищами и друзьями, у лейтенанта Лопатко перехватывает горло, его лицо морщится, будто от физической боли, и он не может произнести те слова, которые собирался.

Вместе с Лопатко уходят с батареи и сорок артиллеристов, которые обслуживали 130-миллиметровые орудия.

— Что ж, — говорит Михаил Лопатко, прощаясь с Николаем и Семеном, — до встречи в Стрелецкой бухте после победы...

Для каждого из них эти слова многое значат.

— Вот и остались мы вдвоем, — вздыхает Николай, обращаясь не то к Семену, не то к самому себе.

На эти слова откликнулся комиссар, стоящий рядом у борта.

— Товарищ лейтенант, это не тот случай, когда положено горевать. Нашего Лопатко перебрасывают на участок фронта, где и пушки, и отважные люди нужны не меньше, чем здесь.

— Да, вы правы, — соглашается Николай.

— То-то же! Настоящие дела еще впереди, товарищ лейтенант.

Должно быть, комиссар видит дальше и знает больше, чем молодые командиры. Уже ближайшие события подтверждают его слова.

Теперь близ аэродрома, гудящего с утра до ночи, и наземной тридцать пятой батареи, пушки которой то и дело вступают в ожесточенную дуэль с врагом, все время веет опаляющим жаром войны.

Утром, после того, как батарею поставили в Казачьей бухте, Мошенский отправляется на берег, чтобы установить связь с летчиками. Он возвращается раньше, чем думали. Лицо старшего лейтенанта замкнуто. Но Середа уже изучил характер Мошенского и не торопит его, ждет, когда тот сам начнет рассказывать. [162]

Вестовой приносит щи и кашу, сегодня не с консервами, а со свежей рыбой. Попробовав ее, Мошенский вопросительно смотрит на комиссара:

— Пузько наловил?

Середа улыбается. Появление на батарее свежей рыбы всегда связывается с налетом вражеских самолетов и боцманом Пузько. Сразу же после боя толстенький, на вид неуклюжий боцман проворно спускается в небольшую шлюпку и спешит к месту взрыва, чтобы подобрать для камбуза оглушенную, всплывшую на поверхность рыбу.

— Спасибо фрицам, — посмеивается боцман, — не оставляют нас без рыбы.

— Да, конечно, рыба не флотского интенданства, — замечает Середа. — Гитлеровцы летели бомбить аэродром, а мы их перехватили.

Мошенский сразу оживляется. Веселеют глаза, и с похудевшего в последние дни лица исчезает усталость.

— А хозяева аэродрома, Нестор Степанович, недовольны, что нас поставили в Казачьей, — объясняет Мошенский дурное настроение, с которым он возвратился.

— Боятся, что мы привлечем гитлеровских асов?

— Вот именно.

— Ничего, Сергей Яковлевич, увидите, скоро спасибо скажут, — уверенно говорит Середа.

— Надеюсь.

Мошенский — человек впечатлительный, он остро переживает, если кто-то недоверчиво или неодобрительно отзывается о плавучей батарее. Однако внешне он кажется человеком очень сдержанным, даже строгим, сухим. Лишь в письмах к жене открывается совсем другой Мошенский — неожиданно мягкий, нежный, любящий.

Никто, ни один человек, исключая, пожалуй, Середу, который живет с Мошенским в одной каюте и знает его лучше, чем кто-либо на батарее, не может себе представить, что их суровый командир пишет письма, в которых говорит с душевным волнением не только о своем будущем ребенке, но и о зорком [163] сигнальщике Бойченко, и о старшинах Лебедеве и Косенко, о молодых лейтенантах и других людях. Командир ими искренне гордится.

Да, Мошенского очень огорчает неприязненная встреча летчиков, и сейчас больше чем когда-либо он хочет доказать на деле, какие храбрые и умные люди воюют на плавучей батарее. Он хочет, чтобы летчики-соседи полюбили их и гордились ими, как гордится он сам.

ОГНЕВАЯ ЗАВЕСА

Старший лейтенант Мошенский проводит беседу с личным составом батареи, рассказывает о своем разговоре с летчиками, и в кубриках еще долго советуются, как бы доказать соседям, что они глубоко ошибаются насчет плавучей батареи.

— У меня, например, такое предложение, — говорит Лебедев, обращаясь к своему командиру. — Когда наши летчики идут на посадку, то теряют боеспособность.

— Как так? — улыбается Семен, догадываясь, что его любимец что-то придумал.

— В том смысле, что не могут отражать вражеские атаки. Фрицы-то заходят с хвоста.

— Что ж вы предлагаете, чтоб они заходили с головы?

— Ставить огневую завесу позади нашего самолета, когда он идет на посадку, возвращаясь с боевого задания.

У Семена живое воображение, и мгновенно ему представилась картина, нарисованная командиром орудия. А тот, воодушевленный вниманием лейтенанта, уже развивает идею в деталях. Должно быть, мысль эта возникла у Лебедева не сегодня.

— Пошли к командиру батареи, сами доложите ему, — предлагает Семен.

— Но вы, товарищ лейтенант, одобряете?

— Да это же просто здорово! — восклицает Семен. Николаю тоже по душе идея Лебедева, и все трое идут к Мошенскому. Но командир батареи, сразу оценив предложение [164] старшины, проявляет осторожность, сознавая всю сложность задачи.

— Исполнение по плечу только очень хорошим зенитчикам, — напоминает он.

— Согласен, товарищ старший лейтенант, — говорит Николай — но разве не такие зенитчики Косенко, Самохвалов, Тягниверенко и сам Лебедев? Я уже не говорю о других...

— Конечно, определенный риск есть, можно срезать хвост своего истребителя — и тогда не оберешься неприятностей, — поддерживает друга Семен. — Но если так рассуждать, то можно ли вообще считать себя классным артиллеристом?..

— Хорошо, посоветуемся с комиссаром, — после некоторого раздумья говорит Мошенский, и когда он поздним вечером вызывает молодых лейтенантов на КП, тем уже ясно, что командир скажет «добро». Замечания и поправки Мошенского свидетельствуют о глубоком знании артиллерийского дела и присущей старшему лейтенанту разумной осторожности. Семен и Николай уходят окрыленные. Теперь остается терпеливо ждать часа, когда «мессершмитт» «сядет» на хвост нашему самолету, идущему на посадку. Ждать приходится недолго...

Несколько дней спустя, поутру, в районе Херсонесского аэродрома и плавбатареи начинают рваться снаряды фашистского дальнобойного орудия. В трудные для них дни гитлеровцы часто прибегают к мерам психологического воздействия. В их арсенале и так называемые психические атаки пехоты, и воющие сирены на пикирующих самолетах, и методическая стрельба дальнобойных орудий по одной и той же цели через равные промежутки времени. Фашисты хотят всеми этими средствами устрашить противника. Но черноморцев нельзя взять на испуг — они расценивают ухищрения гитлеровцев как признак слабости. С Херсонесского аэродрома, как обычно, взлетают самолеты, а зенитчики с плавучей батареи готовы в любую минуту открыть огонь по врагу.

Мошенский понимает, что вероятность прямого попадания в плавбатарею немецкого снаряда невелика, но, чтобы уберечь людей от случайного осколка, приказывает Николаю Даньшину [165] спустить часть команды его зенитчиков под «выступ» — пристройку внизу носовой части плавучей. Отсюда можно мгновенно выскочить к носовым автоматам. Да и безопаснее — под этим выступом хоть какая-то защита от осколков.

Зенитчики встречают каждый разрыв снаряда немецкой пушки едкой шуткой. Даже молчаливый Косенко не выдерживает.

— Ведь пуляет, гад, лишь по злобе, — говорит Косенко, обращаясь не то к наводчику Ивану Тягниверенко и заряжающему Филатову, не то к родной и милой его сердцу пушке. — На испуг думает взять черноморского матроса... Наша бабка Ярина так бы ему ответила: «Не мыкайся, Грыцю, на дурныцю, бо дурныця боком вылизе!»

Но приказ военный моряк не обсуждает, и все, кому надлежит, спускаются вниз. Рассаживаются, чувствуя плечо друг друга, и, как это бывает в свободные минуты, редко выпадающие на батарее, начинаются воспоминания о довоенной жизни, о службе моряцкой в мирные дни.

Моряки — народ веселый, и даже самые трогательные воспоминания, как они ни дороги сердцу рассказчика, всегда приправляются шуткой. И в этот беспокойный день не обходится без смеха. Послушав одного, другого, Самохвалов вдруг говорит:

— Пока очередной снаряд не врезал по нашей «Коломбине», давайте я расскажу, как впервой попал на славный крейсер «Красный Кавказ». Хотите?

— Давай, старшина, валяй! — дружно отвечают артиллеристы, улыбаясь в предвкушении занятного рассказа. Находчивый, никогда не унывающий моряк всем по душе.

— Итак, — начинает Самохвалов, — привели нас, человек пять-шесть молодых и большеглазых, на «Красный Кавказ». Было это вечером, заметьте, товарищи, и устроили нас до утра на ночлег в коммунальной палубе. А там помещалось человек двести, не меньше. Спали на рундуках, на подвесных койках-гамаках... А я до этого, признаюсь, видел живой крейсер только в кинематографе. Ночью, слышу, меня будят. Насилу вышел я из приятного сна. [166]

— Эй, вставай, твоя очередь дежурить... — шепчет кто-то прямо в ухо.

Ну, думаю, так и надо.

Надевает здоровый детина мне на руку повязку, дает список и показывает, кого и когда будить на вахту.

— А если появится, — говорит, — начальство, то буди меня! — и заваливается спать.

Я все это спросонья выслушиваю и начинаю ходить, чтоб сон не свалил. Тишина, синий полумрак, только на выходе брезжит свет. В такой обстановке минута часом вытягивается, и вот через какое-то время я решаю, что пора будить. А кого? Спящих — сотни две... Как тут быть? Хожу от одного к другому и спрашиваю:

— Слушай, эй, не тебе на вахту идти?

Один обругает. Другой сперва схватывается, а потом ботинком в меня запускает. Третий подушкой огреет, а то и кружка в голову летит... Тут я совсем, братцы, теряюсь. Время-то идет, а я очередную вахту не поднял. Начинаю искать я того здорового, который мне повязку нацепил. Не нахожу. А народу много, лежат скученно — того за ногу задену, другому головой в гамак поддам... Вдруг вижу — в проходе какое-то начальство спешит, а я помню, что надо докладывать. Бегу, за что-то цепляюсь, падаю. Бескозырка куда-то катится, повязка сползает и, зажав ее в руке, начинаю рапортовать на всю палубу:

— Товарищ командир... товарищ начальник... товарищ дежурный...

Словом, все перепутал. А дежурный одной рукой мне рот зажимает, а другой тянет в проход.

— Ты что, — говорит, — ошалел? Кто ты такой, откуда взялся?

Начинаю объяснять, как было дело. Находим того краснофлотца... Потом уже, когда я обжился, так узнал штучки этого парня. Служил он последний год и все время выделывал кренделя: то ботинки переставит у матросов, то пять-шесть коек-гамаков свяжет между собой, и хлопцы, когда проснутся, лезут друг через друга, не поймут, как спуститься на палубу. [168]

— Ну и заливает старшина — такого быть не могло, — говорит кто-то из самых рассудительных. И все же рассказ Самохвалова сопровождается непрерывным хохотом.

Но вдруг все обрывает сигнал боевой тревоги. В одно мгновение люди срываются с места и бегут к своим пушкам.

В этот раз враг угрожает не батарее, а краснозвездному ястребку. Зажатый двумя «мессерами», ястребок летит над самой водой, пытается пробиться к Херсонесскому аэродрому. Изредка отстреливаясь, ястребок буквально вертится вьюном, чтоб уйти от настигающих его фашистов. Артиллеристы замирают у своих пушек. Стрелять нельзя — можно ведь угодить в своего. Жизнь и смерть ястребка решают мгновения. Но, оказывается, мужественные люди могут и за мгновения сделать невозможное. Николай Даньшин ставит за штурвал автомата Ивана Тягниверенко — лучшего наводчика батареи, и Тягниверенко находит момент, когда можно ударить по «мессеру». Фашист, не выходя из пике, врезается в воду. На ястребка бросается второй «мессер», но тут же отворачивает в сторону, отрезанный от нашего самолета огневой завесой. Так впервые на батарее ставится та завеса, о которой думали и мечтали все последние дни два друга — Николай Даньшин и Семен Хигер. «Мессер» дает стрекача — не выдерживают у фашиста нервы...

Наш ястребок, воспрянув духом, взмывает над батареей и, благодарно качнув крыльями, летит благополучно к своему аэродрому.

Вечером на бронированной стенке боевой рубки Мошенского, где обычно вывешиваются стенные газеты, появляется свежий «Боевой листок». Героями дня стали мастера огневой завесы — Саша Лебедев, Иван Косенко, заряжающий Виктор Филатов, наводчик Иван Тягниверенко.

 

После 21 ноября, когда гитлеровское командование окончательно убеждается, что первый штурм Севастополя провалился, наступает некоторое затишье.

— В Севастополе фашисты получили хороший урок, — с удовлетворением отметил комиссар Середа во время беседы [169] с краснофлотцами, — вот они и поджали хвост. Не менее поучительные уроки преподала немцам Красная Армия под Тихвином, под Ростовом, а сейчас, есть сведения, немцы начинают драпать и под Москвой...

— Нет и не будет им пощады, иродам. Сколько людей погубили! — сказал Иван Бойченко.

— Вот это точно Ваня резюмировал! — поддержал Виктор Самохвалов. — У нас на Кубани есть хорошая поговорка: «Злодея не бить — доброго губить». Наша задача одна: бить врага, пока не уйдет с нашей земли. Бить без пощады. За разор нашей земли, за безвинных детей и женщин. Бить, пока не уйдет последний солдат...

В этот день расчет зенитной автоматической пушки Виктора Самохвалова подбил «мессершмитта», и старшина до самой темноты сетовал, что не сбили. — Я же говорил, — сердито объяснял он Филатову, — злодея не бить — доброго губить. А ты что сделал? Выпустил злодея! А он завтра может тебя, или сестру твою, или сына твоего может убить.

— Я не женатый, — засмеялся Филатов.

— Дурак ты, — рассердился Виктор. — А этот «мессершмитт» завтра мальчонку твоего друга расстреляет из своего шмиттовского пулемета. Тебе не жалко?

Передышка в Севастополе, как и предполагали опытные люди, длилась недолго. То ли Гитлера взбесила неудача под Москвой, где советские войска перешли в контрнаступление, или не терпелось скорее захватить Крым, а этого нельзя было достичь, не взяв Севастополь, но 17 декабря на рассвете тяжелые танки и пикирующие самолеты атаковали позиции защитников Черноморской столицы, а фашистская артиллерия открыла огонь на всем протяжении фронта.

Случилось так, что в числе первых вступили в бой с фашистами морские пехотинцы. Это были молодые моряки с боевых кораблей и курсанты электромеханической школы. Многие из этих юношей были еще не обстреляны, некоторые попали на флот прямо со школьной скамьи. Но эти парни были полны отваги, их вела в бой ненависть к врагу и любовь к Родине. [170]

Именно такими были и защитники дзота № 11, оказавшегося на линии обороны, которую держали морские пехотинцы.

Ночью, в землянке, освещенной фронтовой парафиновой плошкой, комсомольцы — делегаты от тех парней, которые насмерть стояли на линии обороны в долине реки Бельбек, у Камышловского оврага, на Мекензиевых Горах, дали клятву:

«Не отступать назад ни на шаг!

Ни при каких условиях не сдаваться в плен, бороться с врагом по-черноморски, до последнего патрона, до последней капли крови.

Быть храбрым и мужественным до конца. Показывать пример бесстрашия, отваги, героизма всему личному составу...»

Алексей Калюжный — юноша из далекого села на Кировоградщине, был морским пехотинцем из дзота № 11, вставшего на пути гитлеровских полчищ. Они рвались к Севастополю через Мекензиевы Горы, и врага нужно было остановить во что бы то ни стало.

Бой шел с нарастающей силой весь день и всю ночь, но Алексею и его товарищам казалось, что прошло много дней и ночей с рассвета восемнадцатого декабря, когда гитлеровцы решили взять с ходу маленькую крепость на северном склоне высоты 192,0.

В бой с дзотом вступила немецкая артиллерия, его засыпали снарядами, казалось, уничтожили. Но как только фашисты вновь пошли на эту удивительную крепость, опять заговорили ее пулеметы, и наступление снова захлебнулось.

Немцы вызвали авиацию.

Самолеты летали совсем низко, и летчики видели, как рвутся их бомбы. Но гарнизон не сдавался, враг не мог прорваться в горы, и кто знает, может, именно в те трагические минуты Алексей Калюжный, истекая кровью, достал карандаш для письма грядущему поколению своих сверстников.

«Родина моя, земля русская! — писал Алексей Калюжный. — Я, сын Ленинского комсомола, его воспитанник, дрался так, как подсказывало мне сердце. Истреблял гадов, пока в груди моей билось сердце. Я умираю, но знаю, что мы победим. [171] Моряки-черноморцы! Держитесь крепче, уничтожайте фашистских бешеных собак. Клятву воина я сдержал. Калюжный»

Письмо Алексея Калюжного нашли в сумке его противогаза. Оно попало в верные руки. Отлитое в металле на памятнике у селения Дальнего под Севастополем, письмо Алексея Калюжного читают тысячи советских юношей и девушек. Оно учит мужеству и самоотверженной любви к нашей великой Родине.

 

С первых же дней декабрьского наступления немецкая артиллерия и авиация пытаются уничтожить ненавистную им 30-ю батарею, огонь которой беспощаден и действует на огромном расстоянии.

Нестор Середа хорошо знал комиссара «тридцатки» — старшего политрука Соловьева, часто встречался с ним то в ОВРе, то в Политуправлении Черноморского флота. Это был мужественный человек. Его любили артиллеристы за справедливость, которую он сочетал с высокой требовательностью, за преданность своему делу. Комиссар Соловьев воодушевлял батарейцев в ноябрьские дни первого фашистского штурма, когда «тридцатка» в числе других севастопольских батарей открыла огонь по вражеской пехоте и танкам. Не менее метким и сокрушительным был огонь батареи и в эти декабрьские дни второго штурма гитлеровцев. Два батальона фашистской пехоты наступали под защитой двенадцати танков. Советские артиллеристы сразу же подожгли несколько танков, а остальные поспешно отступили. За ними попятилась и пехота.

Захлебнулась и вторая атака фашистов, но теперь они уже потеряли в два раза больше танков и роту солдат.

Немцы подбрасывали резервы, не считаясь с потерями. Гитлер требовал захватить Севастополь к 21 декабря. Наступили трудные дни. Ожесточенный бой шел за каждую высотку, за каждый метр севастопольской земли. Гитлеровцам казалось, что вот-вот они захватят знаменитую советскую батарею. Днем и ночью вела ожесточенный бой восьмая бригада морской пехоты. Но с каждым часом редели ряды отважных моряков. На помощь морской пехоте подоспела стрелковая рота из [172] добровольцев тридцатой батареи. Роту вел старший лейтенант Окунев — тот отважный офицер, который корректировал огонь батареи в ноябре, когда она громила немцев под Бахчисараем. Едва забрезжил рассвет декабрьского дня, как батарейцы лихим штурмом отбили у фашистов высотку. Четыре раза немцы пытались выбить смельчаков, но безуспешно.

Каждый метр севастопольской земли стоит фашистам многих жертв. Однако немецкие генералы не дорожат жизнью своих солдат, лишь бы выполнить приказ Гитлера — овладеть городом двадцать первого декабря. Немцы уверены в успехе. Они уже захватили Северную сторону, уже предвкушают близкую победу. Но им еще неизвестно, что на помощь Севастополю выходит из Новороссийска большой отряд боевых кораблей с бригадой морских пехотинцев полковника Потапова.

Четыре тысячи воинов живут желанием отстоять черноморскую столицу, но вот беда — в пути портится погода, корабли вынуждены замедлить ход и достигают Севастополя лишь в полдень двадцать первого декабря. А здесь безоблачное небо, ясная погода, и скрытая высадка морских пехотинцев исключена.

Тогда в воздухе завязываются ожесточенные схватки, в бой с врагом вступают все береговые батареи Севастополя. Огненным щитом прикрывается опасная высадка бригады Потапова на берег. И сразу же отважные пехотинцы переходят в наступление. Немцы не выдерживают богатырского натиска и, дрогнув, начинают отступать все дальше и дальше за Бельбекскую долину. Морские пехотинцы врываются на станцию Мекензиевы Горы, полностью освобождают Северную сторону.

 

В дни вражеского штурма Севастополя Херсонесский аэродром атакуют по три десятка «юнкерсов». Одновременно фашисты посылают группу бомбардировщиков и на плавучую батарею, чтоб она не могла ставить завесу перед аэродромом. Враг вторгается в квадрат батареи, и бомбы рвутся почти рядом.

Зенитчики ведут огонь прямой наводкой по пикировщикам, заходящим на цель один за другим. Тактика немцев уже [173] известна. «Юнкерсы-87» устраивают «карусель», из которой поочередно вываливается то один, то другой самолет. Пикируют, включив ревущую сирену, — для устрашения. В эти грозные часы комендоры {10} требуют лишь одного:

— Снаряды! Давай снаряды!..

Пушки ненасытны, скорость стрельбы предельная. Под огнем набивает обоймы для автоматчиков комиссар Середа. Кок подносит снаряды со своим напарником по камбузу...

— Давай, давай!..

Старшина погреба боезапасов Алексей Сокара — рослый, голубоглазый парень с могучей шеей и руками борца, не видит палубы, заваленной гильзами. Он только слышит глухо доносящиеся разрывы бомб за стальной стенкой. Каждая бомба может быть той последней, которой суждено прорваться в погреб, и тогда в воздух взлетит вся батарея. Но Алексей думает не об этом.

— Давай, давай...

Вчера Сокара получил письмо от отца с Урала, куда эвакуировали семью из Запорожья. Старый металлург просил: «Сынку, бей вражину, как били недругов наши предки-запорожцы. Не жалей пороха, снарядами мы вас обеспечим». Это письмо комиссар зачитал во время утреннего построения.

— Давай, давай... — слышит Алексей и подает снаряды — ловко, быстро, неутомимо. «Хороший у меня старик, боевой», — думает он об отце. Что ж сын не осрамит имя Сокары. Он отпишет отцу так: «Ты, батько, не беспокойся и шли снаряды. А черноморцы в долгу не останутся».

Нет, еще не сделана та бомба, которой суждено прорваться в снарядный погреб.

Ловко подносит снаряды Виктор Донец. В такие минуты, когда пушки бьют врага прямой наводкой, нет нужды колдовать над планшетом, и Донец показывает, что он не только отличный графист, но и отважный боец. [174]

Не думает об опасности и командир орудия Александр Лебедев. Чтоб сохранить драгоценные минуты, уходящие на подачу снарядов из артиллерийского погреба, Лебедев заранее делает некоторый запас в ящиках на палубе. Да, это опасно, и Семен скрепя сердце разрешил эксперимент, во время которого нужно оберегаться каждой горячей гильзы. Но Лебедев приспосабливает хомут, которым так виртуозно прижимает ногой к палубе стреляную гильзу, что сама собой исчезает опасность попадания ее на взрывоопасные снаряды. И так же четко работают его наводчики — неразлучные друзья Здоровцев и Молодцов.

Фамилии двух друзей, их внешний облик только подзадоривают шутников, которые никогда не переводятся среди морского люда. Приятелей называют не иначе, как «Два-Муромца-два»... Богатыри, оба рыбаки по профессии, проявляют такое спокойствие, будто они стоят на путине и ставят невод на виду у родного Геническа, а не нацеливают пушки под вой фашистских бомб. Здоровцев и Молодцов не отрываются от орудия даже тогда, когда один из «юнкерсов» вдруг пускает широкую струю дыма и на глазах разваливается. Здоровцев лишь отмечает:

— Гляди-ка, Иван, под самые жабры...

И на этот раз батарея выходит из боя без урона.

Во время обеда Молодцов говорит своему лейтенанту:

— А Здоровцев сегодня именинник у нас, товарищ лейтенант. Сорок лет исполнилось...

— Что ж вы молчали! — улыбается Семен. — Ну, от души поздравляю. Пусть вам, товарищ Здоровцев, еще многие годы сопутствует такая удача, как сегодня.

Семен намекает на сбитый «юнкерс». Но именинник, лукаво улыбаясь, протестует:

— Что вы, товарищ лейтенант! Если по мне — то буду доволен одним годом. Душа по неводу тоскует.

И все вокруг начинают гадать, как это было уже не раз, сколько продлится война — год или два, и желают имениннику, чтоб свою сорок первую годовщину он отметил хорошим уловом [175] на Одере. Только еще вопрос, есть ли в Одере красная рыба, как под Геническом?

Вечером, когда вахта обычно самая спокойная, врач Язвинский обязательно вспоминает о «требованиях гигиены», как он говорит. Высокий, чуть сутулый и, можно сказать, стеснительный человек, лейтенант медицинской службы становится совершенно нетерпимым, когда дело касается чистоты и здоровья людей на батарее. Это особенно проявляется в банные дни, когда кое-кто пытается избежать мытья морской водой.

— Что поделаешь, — вздыхает Язвинский, — если у нас не хватает пресной воды не только для мытья, но даже для борща... Прикажете ходить немытыми?

И, уже улыбаясь, напоминает:

— В здоровом теле — здоровый дух!

Конечно, умываться морской водой, в которой даже мыло не мылится, занятие не очень приятное, но даже после такой бани нет большего удовольствия, чем сидеть, лениво расслабив натруженное за день тело, и болтать с товарищами в кубрике у горячей чугунной «буржуйки», подбрасывая уголек или дрова, в зависимости от того, чем богата боцманская служба.

Вечером, после бани, Молодцов и Здоровцев затевают разговор о том, почему дети рыбаков здоровее городских ребят. По мнению Молодцова, дело в том, что в рыбацких поселках дети с малых лет занимаются физическим трудом, едят здоровую пищу и купаются в море, не глядя на погоду.

И каждый в кубрике вспоминает свое детство. У Виктора Самохвалова оно прошло в Ейске, на Азовском море; еще подростком, помогая отцу кормить большую семью, Виктор стал ходить на катере, неся матросскую службу.

Выясняется, что и Иван Тягниверенко, родом с Херсонщины, еще мальчишкой стал заботиться о семье, подсобляя в меру своих сил днепровским грузчикам.

— Да, время было нелегкое, в стране разруха после гражданской войны, — говорит Тягниверенко, — но все верили, что скоро будут жить хорошо. Вот и работал каждый, не жалея сил.

Так воевал и сам Тягниверенко: бесстрашно, не жалея сил. [176]

Слушая Здоровцева, Тягниверенко, Самохвалова, Семен невольно вспоминает смерть отца — старого солдата, свое сиротское детство в Житомире, безногого деда и слепую бабушку, за которыми ухаживала мать, разбойничьи вылазки мальчишек на Тетерев... Потом припоминается московский детдом, где в жизнь подростка вошел первый друг — грек Жорка, и переживания по поводу выхода старшей вожатой Нади Лапшиной замуж за артиллериста, и сердечную доброту дяди Коли, научившего не только токарничать, но и не бояться трудностей в достижении цели.

Теперь все в прежней жизни, даже трудные дни, кажутся удивительно светлыми. Тем более ненавистным становится враг, нарушивший эту жизнь. Так думает Семен.

Михаил Бойченко почти всегда несет вахту одновременно с Тягниверенко на одной и той же зенитной батарее. Во время боя они понимают друг друга без слов, по одному взгляду. Но внешне и по характеру это разные люди. Тягниверенко, великолепный наводчик, быстрый, смекалистый у пушки, выглядит тихим, даже стеснительным на берегу или в кубрике. Скромный, невысокого роста крепыш с конопатинками на круглом лице, он редко вступает в веселое словесное состязание.

Совсем иной человек Михаил Бойченко. Худощавый, довольно высокий человек, с узким лицом, на котором выделяются крепкий, слегка выдвинутый подбородок, тонкий нос и лоб с залысинами. Действия его быстры, реакция на звук, движение самолетов, на цвет — мгновенная. По одному звуку Бойченко точно может назвать принадлежность и тип любого самолета, а язык сигналов на море для Бойченко — открытая книга. Не случайно Михаил закончил школу сигнальщиков в Севастополе с высшей оценкой. Он самый зоркий и опытный сигнальщик на батарее. А по характеру Михаил напоминает Александра Лебедева.

Такая же острая наблюдательность, и удивительная способность быстро отзываться на все, что происходит вокруг, и бесстрашие, и замечательная способность подмечать все смешное. [177]

С воспоминаний о прошлой мирной и счастливой жизни в кубрике, у горячей печки, где потрескивают дрова или уголек, разговор обязательно перекидывается на события близкие, недавние, сегодняшние.

— Нас потопить нельзя, — уверяет Лебедев. — Сами захотим затопить отсек, так не сможем...

Бойченко немедленно подхватывает шутку:

— Куда фрицу потопить нас! Ему в неподвижную цель не попасть, а то в наш быстроходный корабль...

Лебедев с подчеркнутым уважением к собеседнику спрашивает:

— Это почему же наша «Коломбина», уважаемый Михаил Сергеевич, быстроходный корабль? Поставлены как будто на бочки.

— Эх, товарищ Акробат! — продолжает Бойченко разыгрывать шутку. — Идя в атаку, фриц чего пуще всего боится, а?

— Ясно чего — вызвать огонь на себя.

— И заходит с носа или кормы. Верно говорю?

— Святая правда. Ох и не терпит же, ирод, нашего огонька, — басом подтверждает Молодцов.

— А что получается? — продолжает Бойченко. — Зайдет фриц слева — огонь, справа — то же самое, с кормы — еще хуже и с носа одинаково. «Коломбина»-то наша квадратная. Вот ему и невдомек, где нос, где корма, и кидает бомбы в воду. А начальству докладывает: «Очень, герр генерал, подвижная цель. Все время маневрирует...»

Эта шутка приживается, и когда позже стрельба ведется то с одного, то с другого борта, моряки говорят:

— Маневрируем...

Но сейчас в разговоре наступает пауза, как это нередко бывает, когда день прошел в бою, душа радуется передышке, и Саша Лебедев проводит чуткими пальцами по струнам гитары.

Поют разное — и балладу о неизвестном моряке, что «бессмертен в вечной были о героях и боях», и морские песни. Но [178] больше всего трогают слова о родном Севастополе, хотя они написаны бог весть когда.

Как под грохот гранат,
Как сквозь пламя и дым,
Под немолчные тяжкие стоны
Выходили редуты один за другим,
Грозной ратью росли бастионы...

Голос у Саши негромкий, а взор задумчивых серых глаз устремлен в далекую даль. Но постепенно голос крепнет, лицо становится суровым. Кажется, сейчас старшина второй статьи сам поднимется врукопашную на невидимого врага.

И все это переплетается с сегодняшним днем, и с тем, что рассказывал о последних событиях на фронте комиссар Середа, и с тем, о чем говорили молодые лейтенанты с матросами и старшинами, и с тем, наконец, к чему они все готовы ежечасно.

КТО СБИЛ «МЕССЕР»?

Новый год приносит радостную весть. Во время утренней политинформации комиссар Середа сообщает о высадке десанта в Керчи и Феодосии. Вот, оказывается, почему стало тише в Севастополе: враг вынужден заткнуть прореху на востоке.

Затишье используют для отдыха, приводят в порядок хозяйство батареи.

Старшина погреба Алексей Сокара докладывает командованию, что осталось несколько шрапнельных снарядов. В отличие от гранат, как называют обычный 76-миллиметровый снаряд, шрапнель дает не черный, а белый разрыв. Семен решает при первой же стрельбе израсходовать эти несколько снарядов, чтобы они не «путались» в его хозяйстве.

Однажды под вечер Лебедев замечает одинокого «мессера». Видно, самолет возвращается на аэродром и случайно попадает в зону береговых батарей. Они открывают огонь. «Мессер» [179] бросается в сторону и попадает в квадрат плавучей батареи. Вытянув шею, весь в ожидании, Семен резко взмахивает рукой:

— Левый борт... шрапнелью три снаряда... Залп!

Самолет уходит низко, на «малых углах места», как говорят артиллеристы, и скоро пропадает из виду. Семен очень огорчен. Когда же Николай высказывает предположение своего старшины Самохвалова, следившего за боем как болельщик, что «мессер» все-таки подбит, Семен посылает обоих к черту.

Утром Семена вызывает Мошенский.

— Товарищ лейтенант, возьмите шлюпку и отправляйтесь на аэродром к командиру авиаполка. Он просит выслать к нему командира батареи среднего калибра.

Вероятно, Мошенский знает, чем объяснить этот неожиданный вызов, но Семен не решается спросить. И потому что старший лейтенант не любит лишних разговоров, и потому что опасается, как бы он не заговорил о вчерашней неудаче.

Командира авиаполка Семен находит на аэродроме в штабной землянке. Тут же и два офицера с береговых батарей. Семен представляется, и командир полка, статный человек в кожаном реглане и унтах, радушно протягивает руку.

— Очень рад, товарищ лейтенант, — и, окинув молодого человека быстрым оценивающим взглядом и обращаясь уже ко всем — к Семену и артиллеристам береговых батарей, быстро и весело говорит:

— Вот что, други, вызвал я вас за тем, чтобы узнать, как и чем вы вчера стреляли по самолету? — Он смотрит на Семена. — Вот вы, товарищ лейтенант?

— Стреляли по низко летящему самолету, идущему вдоль берега, шрапнелью, чтобы израсходовать остаток шрапнельных снарядов. Дали три залпа.

Береговые артиллеристы докладывают, что стреляли гранатами.

Ткнув пальцем в сторону Семена, командир полка заключает:

— Вот кто сбил самолет!

Семен чувствует, как бешено колотится сердце. [180]

— Я лично видел с КП, — продолжает командир полка, — как белый разрыв попал в хвостовую часть самолета и он ушел в воду. Поздравляю, товарищ лейтенант. Прошу передать мои поздравления батарее.

Жизнь фронтового аэродрома богата событиями, здесь живут и воюют люди высокой отваги и необычного мастерства. Но сейчас все, что происходит на аэродроме, едва доходит до сознания Семена. Он полон ликующего восторга. И все же, когда Семен рывком взбирается по скоб-трапу на палубу батареи, входит в рубку Мошенского и говорит: «Разрешите доложить...», то являет собой образец сдержанности и равнодушия.

— Товарищ старший лейтенант, — рапортует Семен с невозмутимым лицом, но внутренне ликуя, — командир авиаполка просил доложить, что вчерашний «мессер» сбили мы.

Мошенский улыбается.

— Ну что ж, товарищ лейтенант, благодарю за службу. Об успехе вашей батареи я доложу командованию.

И тут Семен особенно остро ощущает, как ему дорог этот сдержанный, иногда даже подчеркнуто суровый человек, и «плавучка», и командир орудия Лебедев, и море, и аэродром, который они защищают.

ХОЧУ ИДТИ В БОЙ КОММУНИСТОМ

В один из февральских дней сорок второго года комиссар Середа говорит Мошенскому:

— Сегодня двое подали заявления о приеме в партию. Оба комсомольцы — старшина погреба Сокара и наш кок Кийко.

— Сокара — отважный человек, — говорит с уважением Мошенский.

— И кок у нас не плох, — отвечает Середа. — Он же у нас иллюзионист — говорят о нем. Из ничего такой обед приготовит — пальчики оближешь.

— Это правда, — улыбается Мошенский, — кок у нас молодец! [181]

— А в заявлении Кийко вовсе не на камбуз нажимает, а на то, что по боевому расписанию он подносчик снарядов. «Хочу умереть коммунистом» — пишет. «Не умирать, жить нужно, — говорю. — А для этого надо еще сильнее бить врага». Переписал заявление.

Спустя неделю на батарее собирается партийная комиссия для приема в партию. В этот день принимают в ряды коммунистов и командира батареи Мошенского, и лейтенанта Хигера, и старшину Сокару, и кока Кийко. Старший лейтенант Мошенский в своем заявлении написал: «В бой с фашистами хочу идти коммунистом».

Вечером, взволнованный теми добрыми словами, которые были сказаны о нем коммунистами, Сергей Яковлевич сел за письмо жене.

Он так и не простился с Верой. Ее эвакуировали из осажденного Севастополя. Это случилось в те дни, когда немцы штурмом пытались взять Севастополь, а плавучая батарея вела ожесточенные бои с фашистскими самолетами и боролась с разыгравшимся штормом.

После отъезда жены шли дни, недели, а писем не было. Мошенский писал по всем адресам, где могли что-нибудь знать о ее судьбе. В одном из писем, которые отвез старик «Дооб», а затем оно было доставлено на Большую землю подводной лодкой, как и другие севастопольские письма, Мошенский писал:

«Родная моя, где же ты?! Верочка, я весь извелся. Где ты можешь быть? Наступают холода, а у тебя нет теплой одежды... Напиши мне. Я пока жив и здоров. Бьем фашистов беспощадно...»

Наконец он получил коротенькое письмецо, в котором Вера поздравляла его с рождением дочери. Вера так и не добралась к сестре Анне в Среднюю Азию. Уже в пути, в товарном вагоне, в котором ехали эвакуированные, Вера родила девочку. Врача не оказалось, и ребенка приняла добрая, славная женщина. Это была цыганка, по имени Аза. И в честь нежданной повивальной бабки Вера назвала дочь Азой. [182]

Жена спрашивала, нравится ли Мошенскому это имя, и он, чувствуя себя самым счастливым человеком на земле, ответил, что красивее имени он не знает.

В своем письме он рассказывал о последних событиях на батарее. «Сегодня у меня большой праздник, — писал Мошенский, — вручили партийный билет. Теперь я член партии, в которой был Ленин. Это большая честь, великое доверие...»

 

Иногда под вечер еще срывается норд-ост — ветер холодный, колючий, но весна все равно уже дает знать о себе и ярким солнцем, и вдруг зазеленевшей равниной, хорошо видимой с батареи в бинокль.

А может, размышляет старший лейтенант Мошенский, волнение вызвано не столько этим по-весеннему ласковым днем, сколько теми событиями, которые предшествовали ему?

Он идет по Большой Морской — подтянутый, свежевыбритый, и этот знакомый широкий проспект, где разрушения зияют, как раны, и молодая стройная женщина в военной форме с лейтенантскими нашивками, и седоусый мичман с мальчишкой, старательно шагающим в ногу с дедом, — все волнует до слез.

«Все-таки мне здорово повезло, — думает Мошенский, — что я остался оборонять этот изумительный город...» На память приходят слова члена Военного совета флота, сказанные им сегодня при вручении орденов и медалей бойцам и командирам батареи.

— Мне особенно приятно, — говорил член Военного совета, — поздравить боевого командира плавучей батареи № 3 не только с получением ордена Красного Знамени, но и с присвоением звания капитан-лейтенанта. Он честно заслужил и то, и другое...

Мошенский выходит на площадь. И здесь война ощущается во всем: в развороченном асфальте и воронках от бомб, в огневых точках, в зенитных разрывах в небе... И Мошенский забывает о весне, его охватывает знакомое чувство ответственности за порученное дело, и он торопится на свою батарею.

Тут его встречает Семен Хигер, он сегодня вахтенный. На батарее — никаких происшествий, и беспокойство, охватившее [183] Мошенского в городе, уступает радостному чувству возвращения домой.

Получив «вольно», вахтенный говорит:

— А теперь, товарищ капитан-лейтенант, разрешите поздравить с получением ордена Красного Знамени...

В голосе молодого моряка звучат искренность и восхищение.

— Спасибо, товарищ лейтенант.

Подходит Николай Даньшин. На груди у него сверкает эмалью орден Красной Звезды. Таким же орденом награжден и Семен, но получить его сегодня помешала вахта. Он завистливо поглядывает на друга. И оба особенно довольны тем, что награждены их боевые помощники. Самохвалов и Бойченко — медалями «За отвагу», Лебедев — медалью «За боевые заслуги»...

— Отметить нужно награждение орденом, товарищ капитан-лейтенант, чтоб крепче держался, — не выдерживает Семен.

— Как же, обязательно! — улыбается Мошенский. — Пусть только прилетят — так ударим, что сразу почувствуют — орденоносцы стреляют.

Он проходит в каюту и сразу же садится писать жене. Человек крайне стеснительный, Мошенский пишет письма лишь тогда, когда остается в каюте один. И, догадываясь об этой потребности командира, Середа притворяется спящим или вдруг «вспоминает» о неотложном деле и уходит на час-другой.

«Вот уж не думал, что мне выпадет такая честь, как быть орденоносцем. Но теперь факт — орден Красного Знамени красуется у меня на груди.

Великая награда обязывает меня еще сильнее бить фашистских стервятников, еще крепче защищать любимый город. Большего с меня пока не требуется...» — пишет Мошенский.

Он задумывается: а если потребуется? Сейчас та минута, когда можно сказать все, а не половину правды, и он знает: Вера поймет его.

Почему-то вспоминается первый концерт, на который он пригласил Веру. В программу концерта входила музыка Бетховена, и Сергей Мошенский заколебался: брать билеты или [184] нет? Честно говоря, он прежде всего думал о том, какое получит удовольствие от музыки Бетховена, ведь в программе — его любимый Пятый фортепианный концерт.

Но оказалось, Вера, эта нежная, ласковая девушка, не только разделяла его интерес к мужественной, он бы сказал, героической музыке композитора, но знала многое из его жизни и творчества.

Спустя два года они поженились. И, вспомнив сейчас о том теплом южном вечере, и о музыке Бетховена, и о разговоре на обратном пути, капитан-лейтенант Мошенский решительно дописывает ту правду, которую Вера, он был уверен, поймет.

«Счастливы будут люди, которым суждено дожить до окончания войны, до победы. Но будут и такие, которые не доживут до этого. Конечно, хочется жить. Очень хочется. Я так еще молод и не хочу расставаться с жизнью. Но остаться жить, укрывшись от врага, не громить его, не уничтожать я не могу. Бездействие, трусость — не для меня, таким человеком просто стыдно жить...»

Он видит своих комендоров у пушек, думает о них с чувством благодарности и любовью, многими он искрение восхищается, и сейчас ему хочется как-то выразить эти чувства в письме, чтобы и Вера разделила его любовь и уважение к воюющим на батарее. Он пишет:

«Мы с товарищами даже представить себе не можем, чтоб фашисты могли пройти мимо нас безнаказанно. Мы весь удар принимаем на себя. Они пытаются бомбить нас, но сами гибнут от нашего огня... Я ежесекундно помню: чем больше мы собьем фашистских самолетов, тем ближе наша победа, тем ближе ты».

ВСТРЕЧА С ПИСАТЕЛЕМ

Утром 19 марта комиссар Середа получает сообщение из политотдела: «Сегодня к вам прибудет писатель Леонид Соболев для встречи с экипажем. Обеспечьте его переправу на батарею». [185]

Нестор Степанович, как и многие на батарее, знает писателя по его роману «Капитальный ремонт» и рассказам, которыми до войны зачитывались не только моряки.

— Соболев — наш морской писатель, — говорит комиссар Мошенскому, — и нужно его принять как подобает.

Мошенскому тоже хочется, чтобы писатель остался доволен, но он решительно против каких-то особых приготовлений.

— Покажем ему все, что он захочет посмотреть, накормим нашим флотским обедом, устроим встречу с теми, кто свободен от вахты. Что еще?

— А если будет налет? — многозначительно спрашивает Середа.

Конечно, писателю интересно посмотреть бой, это понимают оба. Но как уберечь гостя от опасности? А вдруг ему захочется посмотреть работу артиллеристов?

— Писатели — народ отчаянный, в кубрик его не загонишь, — вздыхает Середа. — А то, что пуля, как известно, дура, можно сказать и о снарядном осколке.

Озабочен и Кийко — шеф камбуза. Малого роста, чернявый, подвижной, Игорь Кийко, хотя и молод, кажется моложе своих лет. Накануне войны он закончил кулинарное училище — и сразу на флот.

Кийко — человек гордый. Он полностью сознает, что и от него в немалой степени зависит боеспособность батареи. Игорь уверен, что вкусный, питательный обед — тоже оружие. Сам командир Мошенский и комиссар Середа признали это, представив Кийко к боевой награде. И в этом нет ничего удивительного. Беда лишь в том, что очень уж часты перебои с доставкой продуктов да пресной воды. То проклятые фашисты разбомбят интендантский грузовик, то ранят прислугу. К тому же не так легко из фронтового пайка разнообразить матросский стол. Кулинар, осененный творческим вдохновением, может, конечно, из «шрапнели» изготовить десяток блюд, но из солонины даже шеф московского «Метрополя» не сочинит цыпленка-табака. Вот почему Игорь Кийко, узнав о приезде на батарею известного писателя, немедленно собрал на камбузе «военный [186] совет», в повестке которого стоял один-единственный вопрос: как все же превратить солонину в цыпленка-табака, которого по непроверенным слухам до сих пор подают иностранным корреспондентам в ресторане «Метрополь».

В то время, как на камбузе решают, чем будут кормить гостя, в кубрике обсуждается вопрос о памятном подарке. Сигнальщик Михаил Бойченко советует поднести Соболеву осколок снаряда, который отбил кусок штурвала на пушке наводчика Чумака. Чумак так и не отошел от пушки до самого отбоя, о чем записано в вахтенном журнале.

— Осколок, конечно, вещь памятная, — соглашается Саша Лебедев, — и не один матрос припрячет себе такой для демонстрации домашним после войны. Но если каждый начнет жаловать писателя осколками, то ему понадобится трехтонка, чтоб увезти сувениры от благодарных читателей.

Решают подарить гостю мундштук. Но особый...

Тем временем Филатов, получивший накануне войны почетный вымпел на гонках военных гребцов Севастополя, отправляется за гостем в шлюпке, ласково прозванной «тузиком».

Соболев прибывает в Казачью бухту точно в указанный срок. Но как только он — крупный, широкоплечий, улыбающийся — выскакивает из машины, Херсонесский аэродром атакуют немецкие самолеты. Один из них на глазах у Соболева сваливается на бок и идет в пике, а к нему тянутся от плавучей батареи пулеметные трассы.

— Вы с плавучей? — спрашивает Соболев у подскочившего к нему краснофлотца.

— Так точно, товарищ капитан второго ранга! — отвечает Филатов. — Получил приказ доставить вас.

— Спасибо, спасибо, дружок, — отвечает писатель, глянув на молодого краснофлотца с обветренным до красноты лицом в задорных веснушках. Кивнув на середину бухты, писатель с некоторым недоумением спрашивает: — Это она — «Не тронь меня»?

— Так точно, товарищ капитан второго ранга, она! [187]

Соболеву кажется очень странной эта батарея. Ни кормы ни носа, ни дымовых труб, ни палубных надстроек.

Писатель прощается с водителем автомашины и ловко вскакивает в шлюпку. Филатов тут же, быстро загребая, увозит гостя.

Так же ловко, как он вскочил в шлюпку, писатель поднимается по скоб-трапу на палубу, где его встречают Мошенский и Середа.

— С чего же начнем? — с улыбкой спрашивает Соболев после представления и первых приветственных слов.

— Готовы показать вам все без утайки, товарищ капитан второго ранга, — отвечает Мошенский.

— Очень рад. Благодарю вас.

Соболев осматривает батарею, и всюду, куда бы он ни заходил, его встречают радушно, как близкого человека. Встреча с писателем, книги которого моряки хорошо знают, — событие в жизни батарейцев. Увидеть его, поговорить с ним хочется каждому. Тем более, что писатель оказывается очень доступным, общительным человеком. И Соболев быстро находит общий язык с батарейцами.

После обхода батареи, поговорив со многими, Соболев просит показать журнал боевых действий. Видимо, он заинтересовал Леонида Сергеевича, потому что он тут же стал делать выписки.

«17 декабря с 7.40 до 19.00, — записывает Соболев, — не было ни одной минуты, когда воздух был бы чист от самолетов врага. На батарею было сброшено 45 бомб (но они угодили в море). Один Ю-88 батарея сбила утром.

Незадолго до этого батарея сбила один «Мессершмитт-109» и один «хейнкель».

Знакомясь далее с вахтенным журналом, писатель заносит в свой блокнот:

«14 января, после того как батарея сбила штурмовика, стремившегося на Херсонесокий аэродром, на нее набросились сразу восемь «хейнкелей». Огонь плавучей заставил их сбросить 24 бомбы, не доходя до батареи. 6 самолетов ушли в море, [188] прижимаясь к воде, чтобы избавиться от огня батареи, и только 2 самолета прорвались к аэродрому».

Как только Соболев закрывает вахтенный журнал и поднимается из-за стола, его атакует старшина Самохвалов.

— Ну, теперь, товарищ капитан второго ранга, милости просим к нам — на батарею зенитных автоматов! — приглашает он.

— Охотно, — весело соглашается Соболев. — Следую за вами, товарищ старшина.

Мошенский и Середа деликатно ссылаются на дела, желая оставить гостя одного с моряками, ради которых он, собственно, и приехал на батарею.

К батарее зенитных автоматов сбегаются все свободные от вахты и располагаются на палубе возле пушки. Кто сидя, кто стоя, моряки окружают писателя плотным кольцом.

Соболев рассказывает об обороне Одессы и о том, что повидал в Севастополе.

Вдруг звучит боевая тревога. Соболев отходит в сторонку, вынимает блокнот, записывает время — 15.40, и делает пометку: «Самолеты проходят вне дальности огня». Разговор продолжается.

— В то время, когда вы вели бои с воздушным противником, прикрывая Херсонесокий аэродром и подходы к Севастополю, — говорит Соболев, — наши корабли высадили в районе Сухарной балки морских пехотинцев бригады Потапова.

— Мы прикрывали эти корабли, — вспоминает Михаил Бойченко.

— После пяти дней ожесточенных боев у Братского кладбища и Сухарной балки, — продолжает Соболев, — наши пехотинцы отбросили фашистов за Мекензиевы Горы.

Но на самом интересном месте снова играют боевую тревогу. Соболев не отходит от пушек, опять достает блокнот и делает пометку: «В 17.45 — вторая тревога. Немножко постреляли вслед».

Беседа продолжается, и в записной книжке Соболева появляются новые записи: «18.42 — третья тревога и через 40 м. — четвертая — обе уже со стрельбой, последняя с прожекторами...» [189]

Василии Сихарулидзе не без юмора вспоминает, как удивился интендант в штабе, когда во время строительства плавучей батареи лейтенант Лопатко запросил пробковую крошку для изоляции переборок в кубриках. «Вы думаете продэржаться до халадов? — поинтересовался интендант. — Вас же разбомбят до них... Оптэмисты!»

Соболев от души смеется.

— А вы не только держитесь, но продолжаете бить фашистов, — говорит он. — Молодцы! О вас можно сказать словами поэта:

Нет, лучше с бурей силы мерить,
Последний миг борьбе отдать,
Чем выбраться на тихий берег
И раны горестно считать.

— Первое время, товарищ капитан второго ранга, — вставляет слово Самохвалов, — я стал было считать бомбы, которые фрицы бросали в море, чтоб налегке побыстрее от нас уйти.

— И сколько же насчитали, старшина? — интересуется писатель.

— Двести. Потом считать надоело — нашлись более важные дела.

— Это верно, — поддерживает старшину его друг Бойченко. — Бомбы фриц сбрасывает аккуратно — все метит попасть в самые что называется «боевые» пункты батареи, главным образом — в гальюн...

Батарея покатывается со смеху. Михаил Бойченко нравится Соболеву, и он записывает для своей корреспонденции: «Старшина 2-й статьи Бойченко, сигнальщик, обнаруживает самолеты издалека. При мне он трижды первым заметил приближение немецких самолетов».

Соболев сам до мозга костей моряк, и ему понятен и близок характер военного моряка. Но батарейцы — люди особенные. Даже во время беседы с ним, даже свободные от вахты моряки не забывают о бдительности, — они в любое мгновение готовы к встрече с врагом. [190]

После прощального обеда, приготовлению которого Кийко отдает весь свой незаурядный кулинарный талант, Мошенский с шутливой торжественностью вручает Соболеву подарок. Это не совсем обычный самодельный мундштук, выточенный из кусков плексигласа разного цвета, на что кто-то пожертвовал свою зубную щетку, кто-то отдал портсигар, а сам Мошенский — рамку от фотографии.

Вечереет, когда Соболев спускается по скоб-трапу в знакомый «тузик», и тот же молодой краснофлотец доставляет его к берегу, где писателя ждет машина.

Через неделю, уже в лазарете станицы Крымской, куда Соболев попал из Севастополя, он написал корреспонденцию для «Правды» о плавучей батарее, которую назвал одной «из жемчужин севастопольской короны бессмертия», заключив свой рассказ такими строками:

«Так останется в моей памяти плавбатарея № 3, прозванная «Не тронь меня». Я провел на ней считанное количество часов, но напряженная боевая жизнь ее героического экипажа встала передо мной во всем своем скромном величии, во всем спокойствии подвига, во всей красоте воинской славы».

Журнал «Огонек» дал цветную фотографию плавучей батареи во время боя, а центральная газета «Красный флот» напечатала большую корреспонденцию. Об отваге военных моряков плавучей батареи узнала вся страна.

ПРИЗНАНИЕ АСА

Комиссар Середа был прав, когда говорил, что скоро соседи с Херсонесского аэродрома изменят свое мнение о плавучей батарее.

— Знаете, гитлеровские асы боятся вас, — как-то говорит Мошенскому командир авиагруппы. — Смотрите, что нашли у сбитого летчика.

Это записная книжка немецкого аса, самолет которого сбили советские летчики. Среди записей о том, что он приобрел [191] в Голландии, Париже, в Австрии, есть и такая: «Вчера не возвратился из квадрата смерти мой друг Макс. Перед тем не вернулись оттуда Вилли, Пауль и другие. Мы потеряли в этом квадрате 10 самолетов. Столько же возвратились подбитыми. Летать туда — значит погибнуть. Огонь этой батареи меток, страшен, беспощаден. Что там за люди, которые с нескольких выстрелов сбивают наших лучших летчиков?..»

— Более приятного подарка, чем этот блокнот, — признается комиссару Мошенский, — наши соседи не могли преподнести. Здорово же боятся нас фрицы!

Нестора Степановича тоже радует такой трофей, и комиссар сразу решает использовать его по-своему.

— На твоем месте, Сергей Яковлевич, — говорит он, — я бы зачитал признание фашиста во время беседы с личным составом о новых задачах батареи. Пусть люди почувствуют, что значит бить в цель. И расскажи, как отзываются о нашей стрельбе соседи.

Похвала летчиков весьма ценна, если учесть, что у них самих на счету несколько десятков сбитых вражеских самолетов.

Мошенский возражает:

— Будет ли это скромно, Нестор Степанович?

— Это нужно. И для поощрения наших храбрецов, и для тех, у кого нервишки стали пошаливать.

Комиссар отправляется в кубрик, где Виктор Самохвалов со своей редколлегией «причесывает» перед выпуском «Боевой листок». Заглядывая через плечо старшины, Нестор Степанович читает:

«За последние дни батарея сбила три вражеских самолета. Точно били по врагу расчеты младших командиров тт. Косенко, Лебедева, зорко наблюдал за воздухом Бойченко, как всегда, четко действовал наводчик Иван Тягниверенко».

Комиссар читает, а Виктор Самохвалов ревниво следит за выражением его лица, стараясь понять, нравится Середр заметка или нет. Должно быть, не понравилась, решает Самохвалов и с обидой спрашивает: [192]

— Разве ребята не заслужили доброго слова, товарищ комиссар? Дрались, как звери.

— Что ж из этого следует?

— Как что? — удивляется Самохвалов. — Если бы все так воевали, то, может быть, не три самолета, а все пять сбили бы. Налетело-то десятка два.

— А я о чем говорю?

Самохвалов растерянно моргает. Он не понимает, чего от него хотят. Нестор Степанович объясняет:

— Вывода не сделала редколлегия — вот что не нравится мне в этой заметке. Ведь вы же редакторы, а не регистраторы. Говоришь, что если бы все дрались, как Лебедев, Тягниверенко, Сихарулидзе, так сбили бы не три, а пять самолетов. Почему же не сказать об этом в «Боевом листке»?

 

В полдень водолей «Дооб» — жив курилка! — привозит с письмами газету. Опубликовано обращение снайперов-зенитчиков. Слет снайперов проходил на днях в Севастополе, и его участники обратились с призывом ко всем зенитчикам Черноморского флота.

Газета переходит из рук в руки, наконец попадает к Лебедеву, и он в два прыжка взлетает на мостик. Лебедев размахивает газетой, как знаменем, и начинает читать. Нет, он не читает, а декламирует, как это бывало в школьные годы. Но перед ним сейчас не зрительный зал, а батарея с настороженными пушечными стволами, а за ней — море, Херсонесский аэродром, с которого то и дело устремляются в бой самолеты, и весенняя, свежезеленая севастопольская земля, которая так дорога каждому черноморцу. За эту землю они готовы постоять и будут стоять насмерть.

— Товарищи зенитчики! — читает Лебедев с боевого мостика. — Усиливайте удары по фашистским воздушным пиратам, беспошадио уничтожайте метким снайперским огнем гитлеровских бандитов, как это делают зенитчики батарей... — здесь Лебедев выдерживает паузу и затем раздельно, чеканя каждую фамилию, повторяет: — ... как это делают зенитчики батарей [193] товарищей... Белого... Игнатовича... Козуля... Воробьева... Пьянзина... Мошенского!

Всем известны эти имена. Это геройские батареи, подхватившие славное знамя артиллеристов Корниловского бастиона на Малаховом кургане, Александровской батареи времен первой обороны Севастополя... Их девизом были — отвага и мастерство! И то, что в одном ряду с этими именами слет зенитчиков Севастополя назвал имя командира плавучей батареи, вызывает необычное волнение, чувство гордости, желание оправдать доверие.

Мошенский ничего не говорит, но внутренне бесконечно рад. Не столько даже за себя, сколько за этих славных людей, товарищей по оружию. В обращении снайперов названо только его имя, но что он без всех этих ста двадцати парней, которым имя — бесстрашие... И Сергей Мошенский окидывает батарею благодарным взглядом.

Вообще это был счастливый, необыкновенно добрый для Мошенского день, полный приятных неожиданностей. В этот день старик «Дооб» привозит письмо от Веры, а Москва по ее просьбе передает для капитан-лейтенанта Мошенского Пятый фортепианный концерт Бетховена. И каждый на батарее как-то особенно остро почувствовал свою причастность к жизни всей страны. О них знают, о них помнят, вся страна слушает сегодня концерт, переданный Москвой в подарок командиру их батареи.

Он хочет сразу же ответить Вере, но нет ни времени, ни сил. И днем и ночью (проклятие, какие ночи светлые!) идут бои. В день рождения Веры, поздравляя ее, он пишет: «Милая, родная моя, я получил письмо, а по радио концерт из Москвы. Невольно наплывают воспоминания из прошлого...»

«Прошлое всегда с нами», — думает Сергей. Он не помнит, кто это сказал, но сказано очень точно. «Прошлое с нами, даже если сами мы уже иные», — думает Мошенский. Он пишет жене:

«Я очень переменился. Если раньше я восхищался лунными ночами, то теперь их терпеть не могу и предпочитаю самые [194] темные. Если я любил ясные, безоблачные дни, то сейчас мне нравятся только пасмурные или облачные с высокими перистыми облаками. — И заканчивает просьбой: — Я с нетерпением жду фотографию нашей дочурки. Мне очень хочется посмотреть, какая она есть».

Он не говорит о том, какие тяжелые дни наступили, какая опасность нависла — зачем волновать Веру? Он только просит извинения за задержку письма. «В этом не моя вина, — заключает Сергей, — и ты меня простишь...»

СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА

В свободные от вахты и спокойные минуты, выпадающие все реже, Николай Даньшин ведет дневник событий на батарее. Мысль эту подсказывает мать в одном из своих писем. «Ведь жизнь и боевые дела вашей батареи, — пишет она, — это страничка великой войны народа».

Разрозненные страницы из дневника лейтенанта найдутся много лет спустя. Немало строк окажется поврежденными водой, бумага пожелтеет, на некоторых страницах будут видны следы огня и крови.

 

Страница третья. Тихий майский вечер. Но тишина обманчива. Она в любую минуту может быть нарушена пулеметной очередью, разрывом снаряда или бомбовым ударом, завыванием пикирующего самолета...

Но пока тихо. На КП, как всегда в этот час, комиссар слушает сводку Совинформбюро. Середа сидит возле радиоприемника и записывает, что наши войска на Керченском полуострове отходят с боями на новые позиции и противник несет большие потери. Каждый день после такого сообщения, утром и вечером, люди моей батареи смотрят на меня с молчаливым вопросом в глазах: «Ну, что в Керчи?..»

Успех или неуспех на Керченском полуострове неминуемо отзовется у нас в Севастополе. [195]

Оценивая военную обстановку в Крыму, Мошенский не считает нужным скрывать суровой правды.

— Как и осенью прошлого года, — говорит он мне и Семену, — когда немцы захватили Ростов, следует ожидать нового штурма Севастополя и готовить к нему и людей и батарею.

Прошел почти год, как эти сто двадцать человек были собраны в одну семью. Кого только нет на батарее! Поговоришь с одним, с другим, с третьим — и за день будто проехал от Карпат до Сахалина, от Белого моря до горы Арарат. Велика наша страна, но сильна она не просторами (хотя и этого не скинешь со счетов), а дружбой и верой людей, что выстоим, прогоним врага, разобьем его.

Комиссар говорит: «Выдержим». Конечно, выдержим — мы ведь черноморцы! Простые человеческие отношения, которые сложились на батарее, строгое соблюдение воинского устава, ставшего законом бытия нашего островка, помогают легче переносить все тяготы.

Батарея готовится к испытаниям еще более суровым. Все чаще налетают вражеские бомбардировщики. «Юнкерсы» бомбят Севастополь, «мессеры» прорываются к батарее, чтобы отвлечь огонь от тяжелых воздушных кораблей, и 27 мая два немецких истребителя не выходят из нашего квадрата, зарываются в море.

На днях получил письмо из дому. Меня спрашивают о боевых успехах. Но между строк читается: «Мы любим тебя, мы боимся за тебя...» Я читаю письмо, затем несколько минут сижу с закрытыми глазами, и в эти минуты я с родными и дорогими мне людьми. Но даже в такое время улавливаю гул вражеских самолетов и отдаленный, непрерывный гром рвущихся бомб. Они рвутся над белокаменным городом, и над позициями в Мекензиевых Горах, и над виноградниками Золотой Балки у подножья Сапун-горы.

«Вы спрашиваете, как я воюю? — торопливо пишу ответ родным, пользуясь минутами затишья. — Ну, честное комсомольское, не знаю, как на это ответить. Воюю, как все на нашей батарее. Нас много раз пытались уничтожить, но из этого, как видите, [196] ничего не вышло... Мы сбиваем вражеские самолеты, и многие бомбы, адресованные Севастополю, попадают в море...»

Страница пятая. Вчера, и позавчера, и все эти дни батарея отражала свирепые и наглые атаки вражеской авиации. Ясно, будто это происходит сейчас у меня на глазах, вижу наводчика Филатова и командира автомата Косенко и слышу торжествующий возглас Виктора Самохвалова: «А это тебе за Севастополь!» Хотя Самохвалов родом из Ейска.

Проходит еще день, и Мошенский приказывает набить вокруг бортов доски в два ряда, а простенки засыпать песком, оставив бойницы для винтовок. Мы с Семеном так объясняем решение командира:

— Такая стенка еще лучше оградит от осколков, а бойницы... Надеемся, до винтовок дело не дойдет...

Но те, кто попал на батарею из госпиталей, пройдя длинный и тернистый путь от западных границ, догадываются, почему последовал приказ Мошенского. Бойницы напоминают фронтовикам дзоты в лесах и на перепутьях дорог, но люди предпочитают не говорить об этом.

Страница восьмая. В Севастополе начались пожары, и от них над городом нависает черная туча.

Теперь батарея ведет огонь с рассвета дотемна. Нет, не все, далеко не все вражеские самолеты дотягивают от нас до своих аэродромов.

В эти дни я докладываю Мошенскому: автоматы настолько износились, что нельзя вести прицельный огонь.

Мошенский просит интендантство прислать запчасти, но их не присылают. На исходе и боеприпасы.

У нас появляется новый враг. Незадолго до наступления сумерек откуда-то бьет по батарее тяжелое орудие немецкой наземной артиллерии. Снаряды прилетают с натужным гудением через равные промежутки времени, что больше всего действует на людей. Мошенский оставляет на время обстрела лишь тех, кто несет вахту, остальные спускаются в отсек. [197]

Страница девятая. Наступает ночь, и усталые люди забываются тревожным сном.

Моя вахта. Я выхожу на палубу, обхожу посты, долго стою на мостике и смотрю в сторону Севастополя, над которым поднимается зарево вполнеба. Привычные запахи июньского моря заглушаются горклым запахом гари, а море словно кровоточит в красноватых отблесках. И кажется странным, что на виду такого пожарища и после жаркого дня на море как будто холодно.

Меня сменяет Семен, и я спускаюсь в кают-компанию, где устроены на нарах моя с Семеном постели. Но прежде чем лечь, я выпиваю кружку крепко заваренного чая. Я делаю небольшие глотки, растягивая удовольствие, и пишу домой коротенькое письмо:

«Мамочка, прости, что редко пишу. Ты, наверное, слушаешь радио и знаешь, что у нас, как и на других фронтах, идут бои. Но ты не волнуйся, мамочка. Все будет хорошо. Я не забыл притчу, которую ты мне рассказывала, когда я был еще мальчишкой: «Жизнь дана на добрые дела». Тебе, мамочка, не придется стыдиться сына. Но и ты будь готова встретить все с достоинством. Я очень хочу увидеть тебя, но для этого надо жить и победить проклятого врага».

Куда писать Олесе, я не знаю. Все мои письма возвращаются с пометкой: «Адресат выбыл». Куда?..

СЕВАСТОПОЛЬ, 19 ИЮНЯ

Под вечер 19 июня водолей «Дооб» увез открытку Сергея Мошенского, в которой было всего несколько торопливых строк, адресованных Вере: «Здравствуй, родная моя, любовь моя единственная. Пока все нормально. Жаль: нет совершенно свободной минуты. Жду от тебя писем. Целую. Твой Сергей». Он достал фото маленькой дочки и долго его рассматривал.

Провожая взглядом уходящий «Дооб», Мошенский не думал, что старик увозит его последний привет жене... «Все [198] нормально», — написал он. Не говорить же, что батарея осталась без снарядов...

— Пираты уже поняли, что мы экономим снаряды, — отметил комиссар. Он стоял рядом с Мошенским на верхней палубе — Сегодня утром «гости» неспроста пролетали над нами. Это — разведка, и оба раза батарея молчала. Да, Сергей Яковлевич, ждать нам бомберов...

В ту же минуту наблюдатель Бойченко прокричал:

— Вижу прямо два «юнкерса»... — И еще через секунды две: — От Балаклавы два «юнкерса»...

Мошенский вскинул к глазам бинокль и стал неотрывно следить за самолетами. Они шли на батарею. И, сразу оценив положение, командир приказал открыть огонь.

Семен следил за вражескими самолетами с мостика. «Юнкерсы» шли на высоте четырех тысяч метров, и в эти считанные мгновения, когда Семен убедился, что самолеты держат курс на батарею, он также осознал и то, почему вражеские самолеты идут так смело. Вчера и позавчера фашисты не раз пролетали над батареей, но Мошенский приказал стрелять лишь в крайнем случае, когда самолеты будуть пикировать. Теперь был дорог каждый снаряд.

Когда поступил приказ командира, наблюдатели и дальномерщики уже докладывали свои данные, и пушки ударили одновременно с кормы и носовой части. У одного самолета задымил хвост. Но машина шла в пике. И тут Семен увидел, как от «юнкерса» на высоте трехсот метров оторвались бомбы. Пронеслась мысль: «Все... эти попадут...» Видимо, и Середа, стоявший на верхней палубе рядом с Мошенским, тоже это понял. Он схватил командира за рукав кителя и увлек в рубку, защищенную броней. Самолет, по которому вели огонь, пронесся над батареей, и сразу же одна бомба взорвалась на левом борту, а вторая прошла между третьим и четвертым орудиями. Батарея содрогнулась от взрыва, и близ кают-компании полыхнуло пламя.

Из рубки выбежал Мошенский, за ним комиссар. Мошенский был очень бледен, почти белый, и от этого глаза капитан-лейтенанта [199] словно еще глубже запали, а широкие черные брови выделялись еще резче.

Командир пытался что-то сказать бежавшим к нему, но язык словно вспух и мешал произнести те несколько слов которые он хотел, которые должен был сказать. Судорожно ловя открытым ртом жаркий, обжигающий воздух, капитан-лейтенант, склоняясь как-то боком, стал падать.

Только врач Язвинский уцелел из всех, кто находился в боевой рубке. Остальные были ранены или убиты. Но об этом знал лишь Язвинский. Как врач, он уже осознал, какая огромная ответственность навалилась на него — молодого лейтенанта медицинской службы.

Почти год прошел, как батарея дала первый залп по вражеским самолетам. Более трехсот дней она вела поединок с врагом. Но за это время был ранен только один краснофлотец, да и тот выпросил у Мошенского разрешение остаться на батарее.

Сейчас положение иное. За короткое время после того, как слух резанул скрежет металла, многое изменилось — есть убитые и раненые. Язвинский осмотрел нескольких. Многие отказывались от помощи. А Василий Сихарулидзе, раненный осколком в живот, хрипло шептал:

— Пачэму мэня первого? Нэ видишь?.. Командир сражон, комиссар сражон, Лебедев сражон... Иди к ним. Я падажду...

Черные, узкие, горячие глаза Сихарулидзе, глаза других людей — страдальческие, гневные, недоумевающие — Язвинский не скоро забудет...

Ни разу за триста с лишним дней никто так не смотрел на лейтенанта медицинской службы. Как дети, эти мужественные люди хитрили, чтобы скрыть случайную болезнь, — не хотели уходить от своих пушек. Теперь от него, от врача зависит жизнь этих людей. И тут он почувствовал: что-то изменилось в нем самом. Движения стали уверенней, голос — тверже, решения — категоричней. Нет, он не растерялся, как не растерялись и остальные, — сделать все, чтобы батарея жила, чтобы жили и боролись люди. [200]

Язвинскин бросился к командиру. Мошенский был без сознания. Рядом с ним упал Середа, раненый осколками бомбы в обе ноги. Но он еще не чувствовал боли.

Когда Язвннскпй наклонился над комиссаром, тот нетерпеливо спросил:

— Вы смотрели командира? Что с ним?

Язвинский хотел сказать, что положение Мошенского безнадежное и просто удивительно, как он сумел выбежать из рубки, но врач сам не хотел верить, что командира уже нет... Он не мог вот так сразу поверить, что нет больше этого человека, в котором так гармонично сочетались мужество и деликатность, непреклонная воля и мягкость, ненависть к врагам и нежность к тем, кого он любил... Лейтенант, как и многие на батарее, был влюблен в командира.

Он не сказал комиссару того, что знал: Мошенский смертельно ранен...

В эту минуту Сергей Яковлевич очнулся и тихо, но явственно приказал:

— Лейтенанта Хигера... ко мне... и Даньшина...

Даже если бы и хотел, Мошенский не сумел бы объяснить, как ему было трудно открыть глаза и произнести эти слова. Он не помнил, что случилось в рубке, когда прогремел, прогрохотал по ней удар металла о металл. Ему вдруг стало очень жарко, душно. Так душно, что нечем было дышать, и Вера испуганно спросила:

— Что с вами... Товарищ капитан-лейтенант, вы слышите меня?..

«Как странно, — подумал он, — что Вера говорит мне «вы» и называет капитан-лейтенантом». И он еще подумал: может, все это ему снится? Ему часто снилась Вера и его девочка, дочка. Но в этот раз была только Вера, и она еще и еще раз тревожно спрашивала, слышит ли он ее и что с ним. Но говорила она голосом лейтенанта медицинской службы Язвинского:

— Вы слышите меня, товарищ капитан-лейтенант?

Тогда он вдруг осознал, что произошло, и почему так странно дернулся писарь Афанасьев на своем железном табурете, [201] и что прогрохотало по рубке... Это была бомба... Первая бомба, поразившая батарею. И он понял также, что ранен, возможно, тяжело и что должен кому-то передать командование батареей. Потребовалось много сил, чтобы преодолеть немоту...

Мошенскому казалось, что он произносит слова громко, четко, а в действительности голос его едва был слышен.

Семен не знал, что произошло на КП, прошитом вдоль и поперек осколками разорвавшейся бомбы, и остался у своих пушек, где застал его налет. Не чувствуя еще ранения, Семен привычно взмахнул рукой и скомандовал продолжать огонь. И вдруг увидел, что вся его рука в крови, увидел пламя, рвавшееся из пробоин в палубе между двумя орудиями, и к одному из них как-то странно приткнулся Саша Лебедев, будто хотел собственным телом защитить свою пушку от второй бомбы.

Был смертельно ранен и командир зенитного автомата Косенко. Когда он открыл глаза, то увидел наводчика. Косенко окликнул его, но тот лежал, все так же раскинув руки. Осколок бомбы не пощадил комендора, и автомат замолк. Тут кто-то закричал:

— От солнца самолет!..

На батарею шел второй «юнкерс», и нужно было торопиться. Но сильного, могучего Косенко, который на берегу шутя подковы гнул, сейчас качало, а на ногах будто повисли тяжелые гири. И все же он нашел в себе силы, всем телом прижался к пушке, непослушными руками навел на цель. Какое-то время он стрелял по самолету и в последние мгновения своей жизни увидел, как противник сбросил бомбы в море, далеко от батареи...

Второй самолет увидел и Виктор Самохвалов, отброшенный от автомата взрывной волной. Из его расчета в живых остался только Филатов. Автомат молчал, и Самохвалов рывком поднялся, но тут же упал.

— У меня что-то с ногой! — закричал он Филатову и пополз к пушке. Тут прибежал Михаил Лещев с центрального зенитного поста. Когда стреляли прямой наводкой и в планшете не было нужды, Лещев, как и другие с центрального поста, устремлялся [202] к пушкам. При выходе с поста Лещева что-то больно ударило, и краснофлотец растянулся во весь свой немалый рост. Но он тут же вскочил и побежал к зенитным автоматам. Здесь он увидел старшину комендоров Самохвалова. С помощью Филатова тот готовил к бою пушку.

— Давай, давай работай, чего стоишь! — закричал Самохвалов, заметив Лещева. На батарею шел второй «юнкерс», и нужно было торопиться. Вдвоем Самохвалов и Филатов развернули автомат, и, когда на нити прицеливания попал самолет, старшина дал несколько очередей, а Лещев подавал обоймы. Было видно, как фашист, снижаясь, тянет к Каче...

Вдруг Лещев почувствовал сильную боль в боку. Он невольно коснулся этого места.

— А я ранен! — растерянно сказал Лещев.

— Вот удивил! — отозвался Самохвалов. — Если бы ты сказал, что цел... Давай, давай на корму... Кубрики горят. Пока ты себя тут щупаешь, выходной костюм сгорит... — И они побежали тушить разгорающийся пожар.

Стрельба прекратилась, и в наступившей тишине неожиданно прозвучал голос Язвинского:

— Лейтенант Хигер, к командиру!

 

Мошенский все еще лежал у выхода из рубки. Кто-то подложил ему под голову сбитый в ком китель, и на черном фоне побелевшие скулы капитан-лейтенанта как будто еще больше выпирали.

Мошенский увидел Хигера, но не мог разглядеть что весь рукав его робы в крови.

— Что, большие разрушения? — тихо спросил Мошенский.

Семен ответил, но его слова уже не дошли до сознания Мошенского. Капитан-лейтенант был сосредоточен лишь на том, что заставило его выйти из небытия: батарея должна выстоять!

На все боевые посты было передано последнее приказание капитан-лейтенанта Мошенского:

— Батарея должна выстоять. Этого требует от нас Родина! [204]

Рисунок 3

Семен приказал собрать всех раненых на полубаке — самом безопасном месте на батарее, а сам спустился в отсек, где люди отчаянно боролись с огнем.

В погребе еще осталось несколько больших снарядов для стрельбы по подводным лодкам. Сейчас эти снаряды угрожали всей батарее. Их нужно во что бы то ни стало убрать из погреба, переборка которого накалилась от пожара в смежном отсеке.

Горела и каюта Мошенского. Семен не знал, что и Самохвалов, и Филатов, н многие другие, прокопченные дымом, задыхающиеся в этом пекле, ранены, как и сам он.

Рядом с ним оказался Николай. Семен не сразу узнал его.

— Ты почему здесь? — сердито закричал Семен.

— Пришел сменить тебя. Твое место сейчас — на мостике. Командир авиагруппы прислал с аэродрома катер за ранеными. А мы тут сами справимся. — И, схватив пожарный багор, Николай стал орудовать им в самом горячем месте.

У трапа, внизу, стояли катера, куда с величайшей осторожностью сносили раненых. Их тут же подхватывали люди с аэродрома. Некоторых Семен знал в лицо.

Но вот по скоб-трапу быстро поднялся незнакомый Семену лейтенант. Он был очень молод.

— Лейтенант Кучеренко, — отрекомендовался летчик. Фамилия ничего не говорила Семену.

— Полковник приказал узнать, что с Мошенским. И еще, — лейтенант замялся, — я обязан вашей батарее жизнью...

У него был звонкий мальчишеский голос.

— В марте меня оседлали два «мессера». Ваши тогда меня здорово выручили.

— А, вот как... Очень рад... Это были вы...

— Прошу, располагайте мной полностью, — горячо продолжал Кучеренко. — Может, нужно сделать что-нибудь очень серьезное, трудное... Пожалуйста...

Да этот Кучеренко был, видно, славный парень.

— Вот и доставьте нашего командира в госпиталь как можно быстрее и осторожней. Он очень плох, — сказал Семен. [205]

— О! — только ответил Кучеренко. — Я сделаю все возможное... — горячо заверил он.

— Сейчас его спустят.

Кучеренко буквально скатился по трапу вниз. Семен подозвал Филатова.

— Снесите в катер командира. Только осторожно.

Привязав к себе Мошенокого, впавшего в беспамятство, Филатов стал осторожно спускаться вниз, где с рук на руки передал командира летчикам.

Семен был уже занят другим делом, когда Филатов поднялся и подошел к Язвинскому, который перевязывал раненых.

— Ну, как? — опросил Язвинский, продолжая свое дело. — Снес командира? — Он поднял голову, услышав хриплое дылание краснофлотца. — Ты это что?..

— Товарищ лейтенант, вы не перевяжете меня?

Лицо Филатова, обычно красное от солнца, теперь стало серым, даже веснушки посерели.

— И ты ранен?

Филатов указал на плечо. Язвинский осмотрел раненого и рассердился:

— Да тебя же нужно самого отправить в госпиталь!

— Не уйду с батареи... Вон сколько народу вышло из строя.

Виктор Донец, согнув в дугу длинную, худощавую спину, тихонько опустил у борта одного из убитых. Это был Лебедев — его друг, его товарищ, которого все на батарее уважали и любили за ум, отвагу, за улыбку. И вот нет Лебедева. И несколько минут Виктор Донец стоит, склонившись над другом, глаза его полны слез...

Устало прислонившись спиной к борту и вытянув раненую ногу, Виктор Самохвалов смотрит на Донца. Лицо Самохвалова в крови, измазано сажей — он было сунулся тушить пожар, но лейтенант Даньшин погнал наверх.

— Видишь, тезка, — сказал Самохвалов Виктору Донцу, кивнув в сторону убитых, уложенных на палубе. — Как в строю... Даже таких богатырей, как Здоровцев и Молодцов, не пощадило... [206]

Как и раненые на палубе, они ждали катера для отправки на берег. Триста четырнадцать дней они воевали, ни разу не сойдя на берег, триста четырнадцать дней и ночей...

— Да, как в строю, — с ожесточением повторил Донец слова друга. — Что ж, они и теперь в строю, с нами...

— А мы, помнишь, еще недавно спорили: кого можно назвать героем. Того ли только, кто орденом отмечен, или каждого, кто себя для дела не щадит, — и Самохвалов замолчал, вспомнив в эту минуту Косенко, сраженного, но не смирившегося. Умирая, Косенко продолжал стрелять.

Молчал и Донец. Он думал о Лебедеве, который в последнем движении прикрыл своим телом пушку, защищая батарею от врага.

— Я не о том, — после паузы пояснил Донец. — Давно, когда я ходил с геологами по Чукотке за Северным кругом и нам пришлось как-то очень туго, один ученый человек напомнил хорошую украинскую поговорку: «Чия видвага, того й перемога»... А мы, браток, ведь будем драться до победы, не так ли?..

 

В этот день сообщение Совинформбюро о положении в Севастополе было самым кратким за последнюю неделю: «На Севастопольском участке фронта продолжались ожесточенные бои».

До последнего снаряда оставалась в строю плавучая батарея. Потом поступил приказ открыть кингстоны, а личному составу сойти на берег...

Это было в конце обороны Севастополя. На берегу, каменистая земля которого была обожжена, изранена снарядами и бомбами, стояли в молчании моряки с автоматами, винтовками в руках и неотрывно смотрели в сторону плавучей батареи. Она медленно уходила под воду. Батарея не досталась врагу, а моряки-артиллеристы, которых так страшились фашистские асы, продолжали громить врага на море и на суше до победы.

Севастополь — Киев
1965—1971 гг.

 

2010 Design by AVA